Она, как водится, послушна и смиренна. Сначала для выживания, потом по привычке. Он говорит: говори, Харпер, - и она говорит. Он говорит: молчи, Харпер, - и она молчит. Молчать, само собой, для неё проще. Естественнее - молчать.
Он называет её хозяйкой и он же отдаёт приказы.
Он хочет слышать - в ней в ответ зарождается звук, накопленный за три года, а потом ещё за три месяца. Не громкий, потому что она сама по себе тихая. Утробный. Спиральный: поднимается изнутри, продирается сквозь землю, сквозь червей, сквозь кости её матери и полуистлевшую её сорочку с засохшей красной - бурой - дырой на животе, сквозь золотые с проседью льюисовские волосы под сбитой сеткой, сквозь ломаные и целые стебли, листья, закрытые бутоны и открытые белые красные лиловые розовые бутоны лилий сиреней пионов тюльпанов нарциссов пенное кружево гипсофил кровавые капли осыпавшихся гераней, сквозь густой дурманящий запах гнили и цветов - всего того, из чего состоял её букет невесты, всего того, что она зашила в себя в родильном отделении с розовыми стенами от тоски и скуки, пока отвернулась мать и медсёстры, всего того, что он ей подарил и что прижилось и не прижилось; спираль мягко огибает ребёнка, который в ней, и ребёнка, который спит наверху, но тоже когда-то был в ней; далее она проходит сквозь воды: чёрные воды золотые воды тяжёлые воды околоплодные воды отравленные воды и живые воды речные воды дождевые воды и туман в первую очередь состоит из воды и в крови слюне прочих телесных жидкостях воды тоже порядком; и далее звук достигает горла и она открывает рот и позволяет ему заполнить собой кухню до потолка - приходится бить на отрезки, потому что никаких лёгких не хватит, чтобы разом выдохнуть три года и три месяца ожидания.
Следом за звуком приходят слова, как им и должно. Слова приходят с огнём, дымом и копотью: слова складываются из других слов, выгоревших и засыпавших серыми хлопьями добрую половину Канады. Слова: первым делом приходит его имя. Само собой, его имя - его имя легко укладывается в рот, его имя похоже на каллиграфический округлый росчерк со свистящим крестом в конце острым кончиком кисти или пера: положить плашмя, гладко провести широкую свободную линию дугой и остро закончить, процарапав, вероятно, бумагу, прорвав её даже, вероятно, насквозь - дорогую плотную бумагу, потому что всё в нём - протест. Она бы процарапала его плечи, но не хватает длины ногтей и остаются только аккуратные розовые полумесяцы. Алекс - сколько раз она говорила, сколько она думала, сколько молилась этому имени и этим именем Алекс Алекс Алекс три года и потом ещё три месяца господи Алекс зачем Алекс пожалуйста Алекс где Алекс; она вспоминает его имя раньше своего неповоротливого бесцветного, и раньше имени дочери, которое начинается кругло, как её, и заканчивается остро, как его. Чернильное имя из сажи, спирта, бензина, помады для волос, имя как щелчок зажигалки и этот едва уловимый звук, когда откидывается крышка и возникает пламя. И она, естественно, выдыхает его в первую очередь:
- Алекс, - горячо низко тянет в ухо и горло вздрагивает где-то посередине.
Далее можно говорить разные вещи, а можно не говорить, потому что она помнит, к чему приводят слова.
Она может сказать что-то вроде: Алекс пожалуйста только не останавливайся ладно Алекс;
или она может сказать: я так люблю тебя я с ума сойти как тебя люблю ты знаешь Алекс;
или: достаточно ли громко Алекс тебе нравится Алекс я всё сделаю ты только скажи Алекс;
или, например: я хочу ещё Алекс, - они, конечно, ещё не закончили, но всем известна жадность Харпер, - я хочу тебя ещё Алекс и сейчас и сегодня и завтра и всегда я так скучала ты слышишь А...
Ещё она может, например, разрыдаться, потому что очень хочется, потому что звук давит изнутри, потому что он - внутри, а она так чувствительна, она так страшно скучала, в нём столько электричества, что пляшет разрядами там, где они соприкасаются; она так чувствительна и чутка, что реагирует на каждое движение слово прикосновение вздох, и ей всё мало, и она кусает его плечо.
В семье Льюисов было принято считать, что всё плотское мерзко и постыдно. Они выше этого.
Харпер, соответственно, и на кухонном полу хорошо - лучше всего.
Безумие какое-то.
- Безумие, - говорит Харпер куда-то вверх, потому что звук разрывает хрупкое утро и воздух забивает глотку и рот пересох лихорадочно; потому что она упрямо не закрывает глаза и зарывается затылком в пол и прямо перед её лицом качается потолок и его волосы щекочут её шею; потому что он - везде: на ней, под ней, в ней, потому что она везде соответственно, потому что их слишком мало и их слишком много, и потому что ей жарко и от сквозняка стынут пальцы ног, и ещё потому что это вероятнее всего сон, потому что так не бывает - не в её жизни; потому что его спина напряжена и она, соответственно, напряжена, потому что выгибается навстречу, чтобы быть ближе; потому что на пот налипла пыль и в бедро впиваются камни и ей нет до этого дела. Может она тогда умерла родами и все эти годы и месяцы уместились в её последнюю секунду. Может он тогда всё-таки её застрелил. Может, слишком много "может". Слишком много вероятностей и веток - сойдёмся на том, что это правда. Так она и говорит себе. - Мне кажется, Алекс, что я спала и... проснулась. Теперь ты слышишь? Достаточно... громко?
Thickets
Сообщений 31 страница 36 из 36
Поделиться312017-09-17 21:37:34
Поделиться322017-09-18 02:24:20
Альберта охуеет. Дальнобойщики охуеют - само собой.
Демонстрация силы и демонстрация владения - лучший способ запечатлеть произведение искусства. Обнародовать. Сыграть, выставить, произнести. Прочесть. Опубликовать. Выпустить в эфир с казенным джинглом и собственным идиотским смешком в середине вступления.
Странно, что ему не приходило в голову трахаться в студии. С другой стороны - с кем? С Селин ебаной Дион? С престарелой Джони Митчелл? Со мной в эфире Харпер Брук. Привет, Тревор, прости, Майк, отсоси, Джек Сингер. Пошире раскройте уши - срежьте кожу с черепов, он в курсе, так делается, - уроды Даунтауна. Откройте пошире окна на Олимпик плазе, приглушите ублюдков во всех полицейских участках. Ваши дети единомоментно наливаются соками; единомоментно поднимают увядшие тяжелые головы цветы в ваших садах. Музы приходят скопом, как проститутки, в каждый сухой серый дом. Беременеют женщины. В брючных костюмах как стволы при военном параде подымаются члены - всеканадская эрекция, единственный раз в году помимо первого июля. Трещат и осыпаются стаканы в руках закисших барных завсегдатаев; где-то рождается симфония, где-то рождается любовь, где-то рождается смерть, и это тоже прекрасно - когда в такой момент кто-то умирает. Копают могилу, роют колодец, вода дает бой и течет наружу, выворачивая землю наизнанку. Мать говорит собственному ебаному, тупому, злому, уродливому ребенку: я тебя люблю, - и целует его в лоб, и обнимает руками. Немые изобретают новый язык, слепые выдумывают письменность. Глухие обретают слух. Излечиваются трофические язвы и газовые гангрены, зарастает душевное неустройство, затягиваются шрамы; он открывает глаза, закрывает глаза, открывает их снова с силой, как будто веки весят с дом или автомобиль, или хотя бы с Уоллис. На улице, возможно, прохладно. У него течет по переносице со лба, и он мотает головой: капля стекает по ее шее, ниже, ушла в доски. Теперь уехать не получится. Никак. Придется остаться.
- Я слышу, - рождается великая немота, нежная, как кипящее молоко или костер, рождается удар и рождается получение удара, рождается звук, с которым наносят удар, рождается вопль, с которым удар случился: удивительно, что у него еще работает сердце. После всех этих двадцати шести. Все еще шевелится и куда-то стучит. Стучит - в висках, под челюстью, в запястьях, под кожей живота - у нее, он чувствует, голова бьется об пол, он инстинктивно нагибается, поддевая носом светлую прядь, на шее пятна - там, где с него упало, там, где он приложился, изящное, почти ювелирное созвездие бледности и покоя. Рассветный сгусток, спизженный им с горизонта. Река, в которой он совершает заплыв - река, в которой он утонет. Воды сходятся у груди и поднимаются выше.
Ему пиздец.
Еще пару минут - и ему пиздец.
Еще, блядь, минута - и ему пиздец. Минуту ему не сдюжить. Эфир плотен и пахнет яблоками. Эфир лезет в глотку - достаточно одной искры, чтобы все вспыхнуло и сгорело к хуям. Хорошо, что он привык носить искры под языком. На всякий случай. - Я хочу слышать это всегда, ты поня... ла, ты меня...
Она все поняла.
Она всегда все понимает, там, где у него искры, у нее - его дурацкое имя, она все понимает: не сворачивает, не уходит, не бросает, терпит и прощает, и понимает, она мягка в крике, в ней жестко - нестерпимо, он собирает звуки с ее губ, просто вероломно, профанно, грубо, простецки засовывает себе в рот, ее дергает раз, два, его дергает соответственно - по инерции, все это - такая нелепая хуйня. - внезапно становится очень ясно, и он тоже все понимает: скучно, она говорила, не впечатлило, слишком просто, - это правда. Это ебаный рок-концерт. Фестиваль убийства, огня и деструкции во благо космосу и ничему. Он задыхается, хватает ртом воздух как-то дебильно, обыкновенно себе, и ее звук лезет обратно, и теперь в его глотке вибрирует, и как-то странно, уродливо ломается к концу. Потому что нельзя, чтобы было так хорошо. Это противозаконно. Жди удара. Жди двух: звук родился для целого полчища, для ебаной автоматной очереди залпом по блевотным ирландским пригородам, какого хуя? - здесь любовь в компании двоих голых людей, что может быть более нелепым и неинтересным, что может быть более несмертельным, более смертельным в то же время не может быть ничего, под ним мир и его властительница в едином теле, чудо первооткрытия: Элиот, наугад взятый почитать, первая рюмка после ебаного рабочего дня, первая женщина, которая ответила взаимностью, первый крик, знаменующий начало драки. Пятнадцать километров без остановки на двухсот пятидесяти - без шлема и всей этой поебени, когда ветер режет на шестьдесят кусков разом, и на следующий день сложно открыть рот и при этом не взвыть. Оргазмическое, кульминационное. Уоллис проснулась, наверное. Пускай наслаждается - он в своем доме слышал только Сибелиуса и скандалы.
- Больно, - как-то растерянно шепчет он, но вовремя успевает заткнуться, приложившись ртом к ее груди.
Все ясно. Одну секунду в жизни ему все ясно и все светло; потом все темнеет. Прояснять - это ее магическая способность. Это колдовство ее презрительно изогнутого рта. Он долго и хрипло дышит, прижавшись лицом чуть пониже ее ключиц, ебаная эквилибристика утомительна - особенно сейчас, он проводит ладонью по той впадине, между ребрами - к животу, и валится рядом. Песок больно царапает спину. Какой-то ебаный камень. Он вяло забрасывает одну руку другой себе под бок и поднимает его к свету: ебаный булыжник, блядь. Сраная мостовая, а не кухня. В один момент все леностно и сонно - так всегда бывает, когда отхуячил в эфире добрые полсуток. Он кое-как подпирает голову ладонью и наклоняется над ее лицом, целует чуть мокрое под глазами, скулу, мочку уха. - Еще хочу... милая, - сложно говорить. Он призатыкается ненадолго и тянется к куртке. Тянет за рукав - стул валится с оглушительным грохотом. - Блядь, извини, - он вытряхивает из кармана пачку и накидывает куртку на Харпер сверху, как одеяло. Трясет. То ли стул так упал, то ли хуй его знает что... хорошо. Болевой шок. - Мне так нравится, что ты говоришь... мне так нравится тебя слушать... ты говорила, помнишь... почитай мне свои стихи, Харпер? Мне совсем нечего читать...
Поделиться332017-09-25 22:19:40
В ней грубо, сыро, первородно, как земля и камни. В ней хрипло и пенно. В ней поднимается и опускается - судорожно дышит. Она дышит, он дышит, в ней тоже дышит. Разворачивается криком и моментально глушится в нём. Звук перестаёт быть звуком, звук - дрожь, вибрация в телах. Воздух девственно чист и прозрачен. Воздух горяч, влажен и тяжёл от дыхания. Воздух липнет к коже, воздух мешается с пылью, туманом и - снова - со звуком. Это хаос. Это космос - вселенский порядок, пляшущая путаница звёзд перед глазами: она всё-таки не выдерживает и смыкает веки. Она, кажется, всё-таки плачет. Или это пот - его или её. Всё едино, всё смешалось. Полости заполнены, все их шрамы раскрываются наживую голодными пылающими цветочными ртами, кричат в рождении своём, в смерти своей, и зарастают. Это неправда, что старые шрамы не чувствительны. В ней чувствительно всё. Циклично, поступательно, скользко - она цепляется отчаянно. Снега в горах тают и с рёвом устремляются вниз, ворочая камни: шаг от берега и собьёт течением, сколько ни хватайся за камни - всё уйдёт из рук, из-под ног, стебли трав выскользнут, обдерут ладони в кровь. Внизу, у подножия - разольётся, успокоится, а пока ревёт, надсадно бьёт в висках и в затылке.
Всё обрывается, всё разваливается и всё собирается обратно - спазмами, всхлипами.
Всё застывает. Замолкает. Вздыбленная пыль лениво опускается на пол. Его голова тяжело опускается на её грудь - её пальцы рассеянно вплетаются в его волосы. Автоматически. Привычно, будто так и было всегда. Будто не было никаких пропастей - трёх лет, трёх месяцев. Он говорит: больно, - он и в Джойсе, кажется, что-то говорил про боль. Она вяло припоминает - вяло приподнимает веки, пока всё кружится, и опускает обратно. Как тяжело, как легко. Как хорошо и свободно - развернулось. Что значит больно. Что он знает о боли - тогда в Брентвуде было больно. Ей - как ему, она не знает. Не очень хочется и знать. Теперь не больно. Оно ушло - камень в голове остался, но уже не так тяжело и гулко. Сам сгладил углы - надо посмотреть на его руки, у него руки твёрдые и нежные одновременно, нужно поцеловать царапины. Где у тебя болит, Алекс, покажи - я поцелую. Камни впиваются в поясницу и в бёдра - будут следы - пусть будут следы и долго не проходят. На память. Только пусть полежит ещё - пусть останется - пусть побудет в ней. С ней. Какое-то душераздирающее расставание, размыкание - будто навсегда. Разочарование - разделение. Липкая прохлада, сквозняк мурашками от коленей к горлу, грохот и снова знакомая тяжесть - его куртка. Она оглушена - самое верное слово. Она ударилась - тупая боль расплывается лужей под затылком. Это всё не важно. Пройдёт.
- Я тоже хочу... ещё, - едва приподнимает угол рта, - всегда.
Сонно, вяло. Пока не хочется шевелиться. У них есть ещё время в запасе - можно отдохнуть. Немного. Больше она не будет так долго ждать и терпеть. Не будет молчать, если ему нравится её слышать. Ей нравится слышать его, всегда нравилось - насчёт себя она ещё не очень поняла. Молчание - льюисовские замашки. Слишком хорошая слышимость в доме и двери без замков прививают сдержанность. Она всё-таки открывает глаза - возвращает себе форму. Тихо вздыхает - просыпается. Только он умеет делать так, чтобы её сознание билось где-то под коленями, в кончиках пальцев, в животе - везде. Только с ним - благодаря ему - её сознание обрастает плотью, телом, весом. Только он так умеет, - она медленно - замедленно - поворачивается на бок. Тянется к нему, накидывает на него край куртки: не прикрыть наготу - согреть. Никакой стыдливости. Он такой красивый. Замирает и прислушивается несколько секунд - наверху тихо. Не разбудили. Хорошо. Вероятно, в голове было больше шума, чем в воздухе. По доскам клацают когти - собака Зигги выходит из-под стола и сворачивается клубком у неё за поясницей. К телу, к теплу. Животное - не существительное, а прилагательное. Она лениво выпрастывает руку из-под куртки и на секунду слепо погружает пальцы в шерсть. Животное - живое. Она тянется и обвивает рукой его талию, в свою очередь прячет лицо у него на груди. Тихо, благостно - стучит, дышит, дрожит. Резонирует в ней. Провода, вероятно, тоже дрожат от напряжения. Земля дрожит, когда снимает напряжение. Горы дрожат, когда сходят весенние паводки. Это пройдёт. Успокоится. Выровняется. Собирает ртом влажное с ключицы - напряжение - во рту солоно. Соль земли - всё, в чём есть жизнь, солоно. Любовь солона. Он хочет стихов, и она тянется выше - целует. Сочиняет медленно, на ходу. Задумчиво. Из воздуха.
Так она и говорит. Между поцелуями.
- Я не запоминаю свои стихи...
Обычно
я даже не успеваю их записать.
Я вынимаю слова
у тебя изо рта,
из рук,
из дыма твоих сигарет,
из-под век,
когда ты не видишь,
когда ты спишь
или задумался -
украдкой.
Чтобы что-то осталось
на память. Сувениром,
солью,
синяками,
поцелуями,
когда тебя нет рядом.
Случайные строчки приходят
и растворяются в воздухе
туманом.
Я стараюсь ухватить невесомое -
сколько получится,
чтобы связать,
сплести со своими цветами,
луной,
молочными пенками
и всем остальным,
что есть внутри,
и вернуть тебе
незаметно.
Подложить в карман.
Потому что всё это - твоё.
Отредактировано Harper Brooke (2017-09-25 22:21:57)
Поделиться342017-09-26 01:11:23
Он нищий. Он пустой. Он никогда не был настолько нищ и пуст, чтобы осознавать это целиком до последнего камня под лопаткой. Или последней сигареты в пачке. Брук вытряхивает табак себе на грудь и глупо заглядывает под фольгу. Больше и правда ничего нет. Это что-то блаженное. В смысле, сумасшедшее. Дегенеративно слюнявое. Умственная отсталость и традиционно открытые рты - теперь они используются для поцелуев, потому что у нищих нет ни слуг, ни права выбора. Все отдал. Больше ничего нет. Он был тогда сильно пьян и прилично вмазан, но все равно запомнил: у брачных клятв хромает стилистика. Церкви не признают полутонов - в этом они с Бруком похожи. Они с церковью грызлись бы как уличные шавки, до ломаных костей, вырванных с мясом языков и поруганных женщин. Земля под ними встала бы дыбом, как ощерившаяся испуганная кошка. Постряхивала бы с себя все это человечье, блошье, набитое кровью - семь с хуем миллиардов человек в открытом космосе лопаются, как воздушные шарики. Это его запоздалый свадебный подарок: неповторимый, бесценный, уникальный фейерверк. Этап первый.
Сигаретный дым обвивает ее запястья, сходится над ключицами неброским витым колье, свивается в мелкий жемчуг, выловленный из-под его языка или из ее междуножья, это звучит красиво - цепляется к языку, - междуножье. Рокот волн и шум прибоя. Пена, которая приносит к крыльцу охапки лилий, пахнущих телом, и ласки, пахнущие солоноватым лунным светом. Она продала свои украшения - он сплел новые. Она сняла с себя одежду - он нашел другую. Одну на двоих. Еще один камень, теперь - под бедром, - он прицельно метит в раковину, попадает в какую-то банку. Драгоценный. В комплект. Когда он не видит, когда он спит или когда задумался, она забирает свое - невыговоренное, непереваренное, неряшливое, как и обычно. Кат-ап. Метод Берроуза. Он отдает дыхание ее рту, отдает слова - слов у него в избытке, это ебаный рог изобилия. Сколько не тряси, все равно что-нибудь вывалится. Отдает внимание. Отдает свой мальчишечий угловатый восторг: пальцы сплетаются - у нее новые перчатки. - Я и не знал, Харпер Брук, что ты - мой любимый поэт, - так происходит соблазнение. Протяженно во времени. Флирт - хуже, - лучше, - ворожба. Колдовство. Проклятие. Он снова тянется к ее рту, отнимает и слова, и обычное это ведьминское презрение с углов губ, - теперь у нее есть новая помада. С такой Льюис заперла бы ее в подвале на цепь, с такой у каждой церкви бесноватые пытались бы подпалить подол ее платья, но он успел прежде: подпалить и запереть соответственно. Ему больше нечего дарить. Только рукотворное. Она не запоминает, но теперь запомнит он. В нем полно места. - Не умирай никогда, ладно?
Это происходит случайно: он держит ее руку очень крепко. Во впадине у плеча аккуратная розовая гематома: он дышит в нее горячо и плохо. Это бинты. У него нет денег, чтобы купить настоящие, - может быть, так заживет.
Все его любимые поэты - мертвецы. Трупы. Между могильниками они перебрасываются друг с другом своими гениальными словами, как письмами или ударами. Так происходят землетрясения. Подземные толчки - когда рождается новая поэма или хотя бы свежий абзац. Он преет от органического газа. Он чреват взрывом, эквивалентным атомному: буквы расходятся здоровенным монохромным грибом, нежным, как туман или убийство. Ей пойдет и то, и другое. Туман она приручила вместе с псиной; он лениво открывает один глаз и пялится. Ее грудь прижимается к его животу. Это очень приятно. Это самое приятное, пожалуй, что есть на свете - кожей по коже. Желательно, чтобы оба при этом были живы. Но не обязательно.
Но желательно.
Убийство она еще не приручала. Насколько он знает. Ее методы - куда изящнее: вместо ножей, вместо ружей и ядов она берет слова, и убивает словами. Странно, что жив и он. Настолько пуст - и настолько жив. - Ты такая упрямая... и такая аккуратистка, - он вяло оглаживает ее плечо костяшками пальцев. - Ты самый лучший коллекционер моих слов на этой планете... и во всем космосе... и вообще везде... и единственный. Я буду писать за тобой. Чтобы ничего не потерять... я все время все забываю и все время все теряю... а ты собираешь за мной, как... я не знаю... как сумасшедшая мормонка... Знаешь, откуда берутся мои слова... любые... даже про наводнения в Калгари, или про новый альбом кого угодно... или эти ебаные интервью... я краду их у тебя из-за уха, пока ты делаешь вид, что спишь... я тоже, знаешь, фокусник... как монетки... слышишь? - он щелкает пальцем по карману куртки. - Звенит... я спиздил пару звезд, чтобы было не так темно, когда я там буду копаться... и искать. Мне пришлось купить на них пару пачек сигарет... тогда, в тюрьме, потому что было, ну, не особо много денег... но все остальное я ношу. Я все помню, что ты говоришь. Спорим? Вообще все.
Это правда.
Он всегда говорит правду. Почти всегда же это оборачивается против него, но эта кухня пропиталась чем-то странным. Этим безостановочным гастрономическим процессом. Обоюдокормление. Полная комплектация в двойном экземпляре. Она полна до кончиков волос; он отдал, и она впитала. Так оно работает. Он влюблен просто позорно. Просто обезоруживающе тупо он влюблен. В любви он туп, но память у него стала лучше. За некоторыми исключениями. Не слишком значительными, вероятно. - Мы ходим друг за другом, как идиоты... Но это твои слова, ты понимаешь? Ты их носила... как детей... ты их рожала, и это твой рот, вот этот, - он слегка оттягивает пальцем ее нижнюю губу и коротко целует. - Цветы проросли... твои, ты чувствуешь запах... И луна поселилась ко мне в карман, как мамаша - за детьми... нормальная, в смысле, мамаша... я такой тупой сейчас, Харпер, ты бы знала... и пенки... ебучие. Хочешь, я буду его пить хоть целыми днями, если тебе это нравится, мне уже наплевать, я могу купировать рвотный рефлекс и все такое... я даже не поморщусь. Мне, знаешь, будет даже приятно... А у тебя уже есть молоко? Оно пахнет, как это? У него бывают пенки? Или оно... блядь, я такой тупой... Харпер. Сейчас. Всегда. Почитай мне еще когда-нибудь... когда захочешь. Ладно?
Поделиться352017-09-30 23:25:05
- Я не умру, - говорит Харпер, - если ты не умрёшь. Иначе какой смысл.
Какой смысл: рот ко рту, рука к руке. Они совпадают идеально. Она разрезает пальцем дым его сигареты, обвивает кончики дымом - новые кольца. Тоже великоваты, как обручальное. Тоже серебряные. Может быть, тоже тихо звенят, если прислушаться - такое тихое утро. Тихо, спокойно. Сна сонно опускает веки и трётся щекой о его плечо. Она его любимый поэт, потому что он её любит, а не потому что к ней приходят строчки - это ясно. Но ничего. Так тоже хорошо. Она бы не рискнула читать кому-то ещё, а ему можно, потому что ему можно говорить всё, что угодно. С ним вообще всё можно. Уже почти не приходится напоминать себе. Какими бы ни были последствия слов - всё можно отпустить. Потому что всё правильно. Потому что течение всё равно куда-то приводит. Всегда. Потому что ничего не возникает из ниоткуда и ничего не исчезает насовсем. Всё есть - всегда. Она тихо лежит и нанизывает очередную молитву - бусину - жемчужину - драгоценность - на свой розарий. Нанизывает на дым. Особенно крупная и красивая - будет, что вспомнить. Получается очень нежно - можно будет носить на самом видном месте. Может быть, это лучшее утро за почти четыре года. Самое благостное, потому что ничего больше нет - в который раз она так говорит себе - все нити оборваны, все мосты смыло потоком, да и какой может быть мост через Атлантику - никому такое не под силу соорудить, а воздушные слишком призрачны, и они здесь совершенно одни. Будь она смелее, то выбросила бы всё, кроме сегодняшнего, но какой тогда смысл будет иметь сегодняшнее без всего предыдущего. Какую ценность.
Она тяжела и полна; она нежна; она плавна - плывущая; она ведёт пальцем, украшенным новыми кольцами, по его рёбрам, она крепче сжимает его руку и целует запястье. Пепел осыпается на её плечи и путается в волосах. Белое к белому. Всё правильно.
- Это ты поэт, Алекс Брук. Самый лучший. Даже если никогда не напишешь стихов, оно в тебе... Это тобой пахнут цветы. И луной, может быть, тоже, но я не знаю, как пахнет луна... может, молоком, но тогда тебе было бы неприятно... пусть цветами... и я думаю, там не пара звёзд, а всё небо. Или половина как минимум... - рассеянно улыбается и потягивается, чтобы снова обнять - теплее, крепче. Чем больше поверхностей соприкасается, тем лучше. Тем правильнее. Она прохладная рядом с тем, какой он горячий. Она бы пришила себя к нему. Может, стоит так и сделать - мелкими стежками, чтобы точно не разорвать. Она не очень хорошо обращается и иголкой и нитками, но ради такого случая можно и научиться. Можно использовать строчки вместо ниток - стихи. Поцелуи вместо узлов. - Ты не тупой, милый. Ты никогда не тупой. Не надо так говорить... Разве у тупых стали бы звёзды звенеть в карманах, сам подумай... разве дались бы они в руки... - приходится подавить в себе укол вины насчёт тюрьмы. Это было неправильно. Это было правильно в то же время - всё закономерно. События нанизываются друг за другом, течение не останавливается ни на секунду - вихрится только иногда вокруг рук или ног, обвивает - обнимает, камни скользят под ногами. Но так надо. Просто нужно принять. Нужно принять - она умеет принимать. Из смирения ли или ненасытности. - И я же обещала, что больше никакого молока, если ты его не любишь... тогда ещё, в Оукридже... теперь всё вообще будет только так, как ты любишь. Если захочешь. Как захочешь... и нет, - тихий смешок, - у меня пока нет. Когда родится, будет, наверное - должно... Можешь, я не знаю... спросить у Уоллис. Она, наверное, помнит. Ты много пропустил, Алекс. Нам надо много наверстать... если захочешь. Нужно много успеть, поэтому я тебя больше никуда от себя не отпущу... Я почитаю тебе, конечно... если тебе нравится. Только ты тоже не молчи, ладно?
Это сонное. Усталое, вероятно, тоже. Расслабленное. Приходит и уходит с водой - вода течёт спокойно, вокруг них, сквозь них. Вода смывает всё плохое. Вода приносит и уносит сны. В воде растворены стихи. Туман - вода, и в нём тоже стихи. Вода полна любви. Любовь и есть вода - её, Харпер, любовь. Она тянется и осторожно трогает кончиками пальцев его веки, под веками, скулы, губы, горло. Прикладывается там же ртом - закрепить, запомнить. Оставить след - чтобы и он запомнил. Чтобы носил на себе всегда. Невидимая одежда, мягкое одеяло, тонкая прослойка воздуха, где его тепло смешивается с её. Как это ещё называется - аура. Шлейф. Незримое.
- Я люблю тебя, - говорит Харпер. - Кроме тебя, нет больше ничего и никого, ты знаешь? Кроме тебя, этой кухни, и Уоллис... и того, кто ещё будет. Больше ничего не нужно. Всё остальное лишнее. Я бы осталась здесь с тобой... навсегда. Вот в этой минуте, Алекс. Сейчас.
Отредактировано Harper Brooke (2017-09-30 23:32:28)
Поделиться362017-10-01 01:31:52
С утра собаки Зигги в кухне нет. Он становится на колени и кладет ладонь на доски. Тепло.
Собаки Зигги нет в ванной. Нет в прихожей. Нет в заваленной лицами мастерской. Нет в чердаке, забитом сонным дыханием. На заднем дворе тоже нет, и нет под машиной. Он проверил там специально, потому что это болезнь его района - давить, вешать, топить, пристреливать собак. Рабица вибрирует от давления - собирается дождь. Он еще далеко, но скоро будет: у него пульсирует в левом виске, пульсирует в правом. У дождя. У Брука. У обоих. Он отпирает входную дверь и нерешительно замирает на пороге с курткой, повисшей на плече. Нет сигарет. Ничего нет. Даже окурка. Рабица продолжает трястись. Он игнорирует это мальчишески, как школьник, упрямо и нерасторопно.
В нем тупое, утреннее, слезливое. Возбуждение, не поддающееся рациональному описанию: похмельное утро, полчаса сна. Трясутся руки. Голова, полная молока: ни одной спокойной ночи с декабря. Он всегда довольно жив. Он - провод под напряжением в любое время суток, но сейчас что-то устал. Очень устал. И сигарет нет. Он наконец натягивает куртку и все-таки поднимает голову. Подходит к калитке. Небрежно. Вроде как даже и нехотя, - и протягивает руку. - Дай сигарету, - он пялится в дорожку. Дорожка побита, иссосана бесконечными ирландскими грозами. Мишень у него во лбу, третий, четвертый, двадцать восьмой глаз, полный электричества: он притягивает взгляд. Он притягивает внимание. Естественно. - Ну и дыра, блядь. Тебе не дует? Ты не видел тут собаку? Такую... рыжую.
Пит качает головой. В голове, чуть повыше виска - зияющий черный пролом, налитый углем и нефтью. Третий, четвертый, двадцать восьмой глаз соответственно, след от каблука. От каблука его жены. Его, Брука, жены: наступила в Гринуотере, когда собиралась за продуктами. Не заметила. Никакой крови. Немного грязи, такой нежный болотный потек. Он зажимает самокрутку в зубах и тянется утереть: оно дурно пахнет, - Пит ловит его запястье на полпути. Выцветшая татуировка на указательном - трупное пятно, строчка на ребре, размытая двумя сутками в Боу. Когда-то хорошие, когда-то крепкие пальцы. Музыкальные. Темная кайма под ногтями, но трупам это простительно. Если бы он был трупом, он бы тоже забил на гигиену. - Тебе продали билеты на самолет, - это глум. Утренний. Должен бы понимать. Гармония - это немаловажно. Если тебе хуево, пускай хуево будет всем вокруг, но Пит невозмутим. Это раздражает, конечно. Братское. Семейные традиции. Сзади несильно хлопает дверь; Пит вздрагивает, Брук оборачивается, и заминки хватает, чтобы вывернуться из хвата. Уоллис в традиционно красном в дверном проеме сконфуженно потирает лицо ладошкой.
- Вот, что я сделал, - зачем-то поясняет Брук, прикуривает, давится дымом. Крепче, чем выпить литр бензина залпом. За это он получает ощутимый тычок под колени. - Смотри, камень, - он поднимает Уоллис на руки, отставив на безопасное расстояние сигарету, и рассматривает камень в клоуз-апе. Камень - опасно около переносицы, пальцы пуговичные - пальцы астрофизика. Важнейшего ученого на планете. Камень похож на синяк. - Это самый заебательский камень на планете, милая. Я тебя в дом не пущу, - сообщает он Питу, скосив глаза. - Хочешь, поищем еще заебательских камней, Уолл?
Он зажимает калитку локтем, чтобы не скрипела, и аккуратно выходит на улицу, пнув Пита в сторону. Смерть - это поразительно безразлично. Спокойно. Безэмоционально, молчаливо и тихо. Оно раздражает больше всего: недвижимость. Их не зря зовут покойниками. Покойник - самое мерзкое слово на планете. Еще хуже, чем "Элис Льюис". Или "надо". Или "нельзя". - Что тебе надо-то? Я не в настроении, я как-то, знаешь, не выспался... немного, Пит, - на самом деле он едва идет. Заплетается рот, заплетаются ноги. Уоллис спихивает камень в карман куртки. Крупнейший обсервационный центр, хранилище судного дня. Самые заебательские камни, мелочь трех стран, звезды и лучшие слова из лучших глоток. Оно тянет его к земле. Этот вес. Он тянет, - под утро карманы стались забитыми до отвалу, и слова звонко метят его путь, как хлебные крошки. Вываливаются. Что-то, стало быть, он забудет. Что-то, стало быть, ей придется сказать еще раз. Прокричать, прошептать или простонать. Успеется. Уоллис выворачивается из рук: на обочине возле следа от шины розовым кварцем мерцает увесистый булыжник. - В зоопарк пойдем что ли?
Пит кивает. Из дыры подтекает чуть книзу. Земля мешается с водой.
Зоопарк - это просто место, в котором хранят зверей. Театр - это просто место, в котором кто-то кого-то изображает. Телевизор - это просто коробка со всякой хуйней. Камень - сосредоточение космической истины, действительная, грубая, реальная красота, валяющаяся под ногами, как влюбленная женщина. Уоллис знает толк. Ей не нужно ни зоопарков, ни театров, ни телевизоров; он помогает ей пропихнуть булыжник в карман и вовремя ловит за руку перед дорогой. Нужно ли было это ему - это не так уж и важно. Ему двадцать шесть лет. Ему уже ничего не нужно. Выспаться, желательно. Чтобы перестали трястись руки, чтобы перестала так болеть голова. Чтобы с женой и детьми все было хорошо. С женщиной, которую он любит, ребенком, которого он любит и еще одним, которого он полюбит, скорее всего, если он не будет совсем идиотом. Чтобы куртка не порвалась. Чтобы нашлась собака Зигги - Бен их стрелял, Молли от них умирала, Пит формально не должен был заботиться о собаках, чтобы не вызывать подозрений, - он взял ответственность в свои руки, и собака пришла к нему сама. И пропала. Но она вернется. К обеду, или к ужину, или сейчас он найдет ее где-нибудь в кустах за дожиранием дикой утки. Или соседского кота. Она найдется, естественно. Это же его собака Зигги. Он ее назвал. Называть - это очень важно. Хоть он и не любит церквей. Нужно перекурить. Он сплевывает смолу и упорно тянет. Похоже на речную грязь. Полный рот ее, речной грязи. Но что еще делать, когда так хочется курить.
Если бы он был геологом, он воровал бы только горы. Но она еще мелкая. Это тоже хорошее начало. - Нет, Пуговица, этот - какой-то урод, корявый, ты видишь, - он спихивает камень в траву и тянется за другим. - Давай возьмем этот. Клади. Я бы тоже собирал камни, Пит... Я бы тоже собирал. Ты бы клал их себе в карманы?
Из карманов у Пита течет. Недопустимая сентиментальность. Он мало контролирует, что несет. Голова его тяжела соразмерно куртке. Ноги тяжелы и тяжелы ладони. Самое время для драки. Если бы не было так отвратительно бессильно. Она такая красивая. Уоллис. Ей понравится собака Зигги, когда собака Зигги вернется домой. У них одна и та же улыбка на двоих. Не у собаки, в смысле. У Пуговицы и у Харпер. Она же подставила ей брюхо - значит, вернется. Значит, ей хоть немного понравилось. На речном берегу камней больше, чем в поле. Он ежится и озирается, пытаясь одним глазом контролировать Уоллис, а другим - пространство: метрах в двухсот, уронив удочку в воду, дремлет зябкая кривая фигура. В странно изогнутых руках угадывается Глисон-отец: газета будто бы и при нем. До сих пор. На той же самой, - он уверен, - странице. Брук на пробу взмахивает рукой, но ответа с той стороны нет. И хуй бы с ним.
- Приходи чуть позже, ладно, - невнятно тянет он, потирая лицо ладонью. - Мне бы ее не угробить сейчас ненароком. Я так, блядь, устал. Правда. Я сейчас не могу ничего выяснять... твои мертвецкие штуки... Я неважно себя чувствую, я, блядь, ничего не понима... - и руки питовы, мокрые, выцветшие, холодные в сыром и стылом пальто, внезапно оказываются вокруг его плеч, и рядом сразу становится меньше места, и он едва не дает ему в челюсть, чтобы в черепе пошла трещина, но вдруг понимает: это объятье. Это - ебаное объятье. Между лопаток сводит судорогой.
Уоллис щебечет себе под нос, копаясь в осыпающемся песке у берега. Ветер. Воют собаки у Аббатства, звенит железо у Пита на шее - подвесы ударяются друг о друга, бьются цепи, молния его куртки цепляется за пуговицы его пальто. Брук жмурится, открывает глаза, закрывает глаза. Протягивает руки, едва касаясь грубой ткани на спине, и тут же прячет их у себя на груди: так обычно делает Харпер, если обнять ее очень крепко, так, чтобы прямо трещали кости. Девичий жест. Так же делает и Уоллис - это ребеночье, детское. Он-то привык выставлять руки вперед. Он привык обороняться. Здесь несет сыростью. Невозможно, одурительно, до удушья. Так пахнет у Макдональда, так пахнет на окраинах города, так пахнет, когда в ливень прешь двести пятьдесят без головы, мыслей и шлема. - Я тебя ненавижу больше всех, папа, - он путает звуки местами, на полувдохе язык вязнет в смоле, но Пит понимает, и руки сжимаются крепче. - Я не могу надолго, у меня... блядь, ребенок.. еще один... ты понимаешь вообще? Ты понимаешь, что ты со мной сделал? Что вы все со мной... и с ней... и с ней... и с тем тоже... и с Глисоном... что вы сделали... с Христом, Пит, что вы сделали с кострами... и с кровью... и с малышом Билли, ты понимаешь, что вы сделали... Что ты сделал, Пит... ты понимаешь?
Пит понимает, и руки сжимаются крепче. Камни больно упираются под ребра: залп профилактических ударов. Дело семейное. - Ты понимаешь, что я сделал... и что ты сделал... ты видел, что я с ней сделал... с ними. Я хочу спать, Пит, я уже столько времени не сплю, как мне, блядь, заснуть... она меня простила, но ты понимаешь, что я сделал... потому что я - мразь, и ты - мразь, это у меня в тебя, а я просто хочу заснуть... и проспать двадцать часов, тридцать часов, я хочу быть нормальным тупым человеком, что ты, блядь, сделал со мной... зачем ты отдал мне свою голову... зачем мне это все, Пит, я хочу по-своему, ты же сделал так, как хотел... Зачем ты пришел, блядь, опять, у тебя моя пуля в пальто торчит, и дыра вон, ты же мертвый, блядь, что ты носишься за мной... раньше надо было носиться, ты все проебал, мне от тебя уже ничего не надо, только расскажи, как ты смог заснуть... когда не спится... как ты смог заснуть, Пит. Ты же понимаешь лучше всех. Расскажи и отъебись... У меня, блядь, дети, спасибо за сигарету и все такое, но мне надо сообразить... мне надо... блядь... я не умею быть полезным. Пит. Мне надо быть полезным, так что рассказывай и проваливай... Рассказывай давай... Я тебя убью еще раз, если ты мне ничего не расскажешь, не надо, блядь, никаких зоопарков...
Пит кивает. Воды по щиколотку. Он оглядывается - Уоллис копается в песке. Глисон все так же горбится над удочкой. - Туда и обратно, понял? Мне надо отдать Уоллис камни, она их собирала... долго. - Пит кивает снова. Джинсы убого липнут к ногам. Его прошибает мгновенно, до хребта - вода весенне холодная. Под ботинками скользкие камни. Там они, наверное, еще красивее, чем на земле. Все, что прячут, очень красиво. Не зря же прячут. - Это точно сработает?
Он сказал тогда. Кое-что. Это не важно. Это было давно.
Она сказала. Кое-что - он забыл, выронил из кармана. Потом надо вспомнить. Тогда, в ванной. В палате. И еще много где. Характерная мягкая дуга по презрительному этому исцелованному рту. Река неглубокая, ничего особенного. Метра два. Четыре. И еще пара, но ничего фатального, - затекает в уши. Пит открывает рот - языка нет, но звук идет: - В прошлый раз сработало, - и опускает ладонь на его затылок.
Отредактировано Alex Brooke (2017-10-01 01:32:46)