ФЛАМАНДСКИЕ ПОСЛОВИЦЫ
участники: Берлинг, Кроули | дата и место: начало декабря 15 |
Писать на огонь полезно для здоровья.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-04 18:37:09)
Irish Republic |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Irish Republic » Завершенные эпизоды » Фламандские пословицы
ФЛАМАНДСКИЕ ПОСЛОВИЦЫ
участники: Берлинг, Кроули | дата и место: начало декабря 15 |
Писать на огонь полезно для здоровья.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-04 18:37:09)
Выглядел прекрасно первые дни. В самом прямом значении слова. Выбрит, бодр, красив со всех сторон, работоспособен. В офисе шутил, улыбался, отпускал в приемной комплименты женщинам.
Ничего не читал, ничего не писал. Сидел вечера за столом, периодически курил. Собирал карточный домик. Разваливался от дыхания. Хватит уже психологии, психиатрии и психотерапии. Достаточно этого.
Пить не пил, конечно, дня три, для верности, потом совсем немного. Тем чуть ухудшил. На четвертый нажрался как свинья. На пятый снова выглядел как с курорта. Ну как же, оно ясное дело, на велаксине хорошо пляшется. Первые дни по дороге на работу видел - сидит. После оставил машину, ходил пешком, смотрел на распинания. На пятый день - все еще сидел. Видели друг друга. Видел как он смотрит. Нет уж, извините...
Мать не обманешь. Звонила, разговаривали, спросила, - что у тебя там, любовь не заладилась? - да, - сказал, - в музее познакомился со студенткой из художественного колледжа - клятвенная девственница. Сочувствую, - сказала.
На шестой день на работу не вышел. Пусть сами себя лечат. Или, как показывает практика, им же всем здоровее и будется. Моторное было весь день, по случаю, опять же, медикаментозной спекуляции. На седьмые сутки вскочил в холодном поту. Долго тернисто рассуждая в положении сидя на своей мятой постели допер до мысли, что никакой возможности наслаждаться самим собой не имеет. После, что надо сменить уже это белье, что надо его сжечь. Парадно. Палить церемониально из ружей и жечь. Петь гимны и жечь. Пепел рассеять по ветру под звуки труб. Возился на простыне. Велаксин, естественно. О да, и эти мысли имелись, поскольку дичайшей боли эта штука, как оказывается, жизнь. Сначала его, а потом себя. Смеялся в голос. Пубертат сплошной. Трахаться хочется до невозможности. Прыщи везде, даже на стенах и потолке. Внатуре водевиль. Но никакой возможности к радости нет, даже мизерной. Надо, разумеется, побольше стоицизму. Надо, но крайне все же тем расстраивался, что присутствие стоицизма не является гарантом дальнейшего присутствия радости. Отсутствие ресурса радости всегда печалит. По утру снова сидел за столом, стучал подолгу пальцами по столешне, зрел. Зверел. Хапнул три грамма - полегчало, уже и ритм выстукивать принялся, гуахиру например. Ходил по воздуху, часа три искал телефон. Передумал звонить в вечернее, не в жилу, подумал, что надо было бы лучше подъехать к той, рыжей, что стояла на остановке в красном пальто. Надо было...
- Ведешь себя как юноша.
- Значит, я юноша.
- Да, гены у тебя определенно хорошие.
- Да, просто отличные, это правда.
Никогда себя так будучи юношей не вел. Не без спекуляции было дело. То есть восьмой день тоже не особенно из дома выбирался. Заказал морскую пиццу - привезли гавайскую. Думал об американцах, смотрел фильм про шпионов, оказался про любовь - опплевался.
На девятый не пил ничего, ни того, не другого. Задору поуменьшилось, утомляемости прибавилось, наравне с тем либидозной просто на ура. На десятый еле ноги волочил. Был очень злой. В прямом значении этого слова. Помят, красен глазами, страшен со всех сторон. Так бы конечно не вышел. Не надо себе врать, Питер. Тревоги чрезмерно. Естественно дерганья эти паранойидальные на каждый звук. Черно-белый примитив, если в двух словах. И была бы лучше такая единичная меланхолия от великого самолюбия, так нет же, печаль и все тут, как от пристани отплывает пароход и плывет себе в закатных лучах, плывет, плывет, плывет. И уже не плывет - уже его не видно. Печаль и сексуха, эротомания, приапизм натурально.
Скорее всего да, уплыл уже... - На этой же мысли прикрыл глаза ладонью. Какая все-таки сука.
Бухло вместе с тем закончилось, что есть непорядок. Собрался, пошел. Нет, все еще сидит. Прошел мимо. Придумал длинную красивую фразу. Купил все что надо. Шел - уже трясло. Видел издалека - сидит. Подошел к ограде, посмотрел. Хотел высказаться в сторону позерства и уйти, но то что это было именно позерством по сути не сказал бы. Ничего не сказал. Приблизился, поднялся по ступеням и сел рядом. Достал бутылку и, сделав глоток, протянул. Спросил, - Сколько?...
там не так холодно как думают, в общем-то даже и тепло то есть... ну... понятное дело что если ты здесь вырос, то сдохнешь от теплового удара даже в Лондоне, но в общем и целом все весьма приятно, мягко очень, нежно, как отцовский поцелуй
покровительственно
подмерзнешь ну но не насмерть. - когда-то в детстве он лег в сугроб и пролежал там часа четыре, и просто немного озяб
градусов пять, ну, может быть, семь, но как-то под утро, день на четвертый, заспанный и все такой же гладко-синий Киран, притащившись в невероятную рань служить заупокойную, приносит шерстяное одеяло. В первый день он приходит со спиртом и бинтами, Йеста закатывает непристойнейший по своим масштабам скандал, пытается кусаться и кричит дурным голосом. До вечера люди ходят мимо костела боязливо, как в войну. После определенного количества заданных вопросов Киран прекращает всякие разговоры вообще, и запрещает разговоры другим. Все ходят молча - только молятся, исповедуются и плачут. Из выставленной на крыльцо кружки он сливает чай в сток и сгружает туда всю мелочь, какую может найти в карманах. В верующих руках появляется ощутимая брезгливость. Ноги проходят быстрее, Йеста скалится из-под капюшона, добродушно мурлыча себе под нос марсельезу. Выходит смутно, дышится плохо, поэтому он добавляет в громкости, докапывается до одиноких посетителей, угрожающе трясет кружкой, лезет в лица. Время от времени выходит служка, симпатичный мальчик безо всякого вовсе имени, отводит Йесту в свой угол, зачем-то подставляет ему руки, в которые он сухо плачет, но недолго
Какая-то женщина, которая часто кормит голубей на погосте, дает ему платок. Платок дурно пахнет, он кладет его в карман, женщина настойчива. Она зажимает его в углу и принимается ожесточенно, как пол зубной щеткой, тереть его лицо. Кровь осыпается сама собой, и Йеста становится ржавый с дождем
Служка, симпатичный мальчик безо всякого вовсе имени (туберкулезный Тадзио, Нотр-Дам де Флер шестидесяти километров к западу от Кракова, или, может быть, вообще Жан Декарнен местного разлива) сидит, бывает, допоздна, смотрит внимательно, слушает йестов бессвязный скулеж. Очень мягко поправляет - про грехи, и про искупления, и про все возможные индульгенции, и про то, что, скорее всего, он приболел, но это исправимо. Скорее всего, он видит будущее и очень боится к нему идти. Он верит в судьбу, этот Тадзио. Он знает про карму, этот Нотр-Дам де Флер. Ему очень не хочется гнить на паперти, но и очень не хочется быть одному. Он мечтает о маленьком доме с кошками и цветочными горшками где-нибудь на Инишире, этот Жан Декарнен, и каждую ночь спускает впустую в своей милейшей комнате, в стенку, или, может быть, в простынь, через полгода он будет спускать впустую в других. Откуда вас столько развелось, ублюдки. Откуда. Какая грязь. Вы не понимаете, что это грех. Вам не дано роду. Вы понимаете, что это значит... - Йеста садится удобнее, ему не хочется спать, ему не хочется есть или пить, ему не хочется курить, тем более, ему не хочется ни с кем лечь. От мальчика благовоняет. Он раскрывает свою поганую пасть, улыбается очень аккуратно, про себя, как будто услышал какую-то неловкую шутку, протягивает дрожащую грязную ладонь к мальчикову лицу, как будто хочет погладить, и больно щелкает его по лбу. - Укрепи меня, наставь меня, - он говорит по-доброму, хрипло и немного в нос, продолжая с каждым словом щелкать все сильнее. - Будь моим руководителем, учителем, - из своих двадцати пяти лет двадцать он потратил на рисование. У него, у Йесты, очень сильные, очень крепкие пальцы, кто бы что ни говорил. - Поведай мне, Господи, все Твои повеления, - мальчик морщится, вот-вот заплачет.
На следующий день он быстро, пряча лицо за воротником пальто, проходит мимо, но видно, что на лбу у него здоровое синее пятно. За это йестова голова болит так, как будто по ней всю ночь били железнодорожным рельсом. Выворачивает его сухо, так, спазмически, - это даже не выглядит неприятно, просто кашель. Ноги ходят мимо невыносимо громко и невыносимо ярко светит паршивое предзимнее солнце, завидев очередные руки, он тянется, чтобы прикрыть кружку, но не успевает, и монеты бьют по дну, как будто стреляют ему в затылок. Вечером Киран молча опустошает кружку и ставит неопределенные свечи. Имя у него есть. Даже, может быть, парочка.
Он частенько пялится то туда, то сюда, но видит плохо: двигать глазами больно, поворачиваться неохота. Как-то утром к нему приходит ребенок, он тянет руки, ребенка забирают, отчитывают за углом, чтобы никто не услышал. Чтобы никто не обиделся, - с Йестой случается истерика, но это происходит тихо, у него есть одеяло. В общем и целом он благодарен, в конкретном и частном у него болит голова. Страшно болит голова, ему дурно. Ему страшно, он смотрит на руки, на свои, на чужие. Свои куда уродливее любых: этими руками он может убивать чужие мысли. Ночами заоградное кишит зверьем, знакомо осклабляются в дверных проемах черти. - Вы хотите об этом поговорить, - любезно спрашивает у чертей Йеста, он чувствует, что вот-вот умрет. Вот-вот. Еще пару минут. - черти не хотят говорить, они уходят с рассветом, и становится страшнее
- Добрая, нежная матерь, о, добрый, нежный отец... вы навеки наша любовь, и наша надежда, и наша одежда, и наша невежда, жажда и нужда, пошлите нам святых ангелов, отогнали бы нас от злого врага, чтобы они его защитили,
- Святая Матерь, приди на помощь бедным, обрати твой взор на малодушных, утешь опечаленных, проси за народ, умоляй за священников, заступись за людей, посвятивших себя служению Богу
- Святой Отец, приди на помощь богатым, обрати твой взор на многодушных, огорчи веселых, проси за нежить, умоляй за педерастов, заступись за людей, посвятивших себя богоубийству... - он как-то жалко, унизительно всхлипывает, умолкает и поднимает голову. Лучше бы сапогом, Питер. Лучше бы двумя. Посмотри, какие отличные сапоги... ты такой франт, Питер, ты такой красивый человек, это смертельно... это смертельно... я убил тебя Питер, как ты себя чувствуешь Питер... я все пытаюсь себя убить а убиваю других... это несправедливо?
а кто вы такой как это вас сюда занесло... нагрешили... нагрешили... ну-ну... ннну-ну... трудно понять, что происходит с йестовым лицом, кажется, это ужас, кажется, он снова улыбается, или плачет, или смеется, или, может быть, готов пуститься в пляс. Ему очень холодно внутри, он вяло салютует кружкой. - Низвергни сатану и прочих духов зла, бродящих по свету, развращающих души, низвергни их силою бббббожиею в ад... в ад... в ад... за пожертвование... на усмотрение жертвующего...
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-05 01:00:46)
Это предвзятое общество скреплено узами теснее масонских, оно повязано накрепко, заковано в кандалы. Спины порой хлещут настолько остервенело, что даже от первого удара кожа расходится до самого мяса. Смешно когда кто-то иной тебя хлещет, смешнее - когда ты делаешь это сам.
Это общество в широком его значении и одновременно в узком только и делает, что сидит на паперти, после того как... И ждет наказания.
- Хороший собор. - Констатирует вставая. Обводит взглядом портал. Берет бутылку, выпивает еще, ставит ее под йестовы ноги. Принимается смотреть выше, на колокольню. Колокольни не видно, слишком высока. Или это Кроули слишком низок, тут уж сам черт ногу сломит от такого падения. Падать больно, если после выживать, насмерть - смешно.
- Думаю, это подходящее место для венчания... - Оглядывает строение снова.
- Остается только найти невесту... - Продолжает смотреть задрав голову. - Как ты считаешь, найду я невесту... - Сорвавшись взглядом сверху нисходит до лица Берлинга. - ... в течение, скажем, мм... ну ближайшего месяца? - Кивает пространно глядя в глаза. - Ты же со мной не пойдешь, я правильно понял?... или пойдешь?... Ах дааа... - Спохватившись начинает хлопать ладонями по карманам пальто. Достает все наличные деньги, какие только были при себе, всю мелочь, достает карточки, бухает в кружку и на колени, шарит по карманам еще. - Нормально?... Этого хватит?... - Указывает рукой куда-то поодаль, себе за спину. - Могу дом заложить... надо? - Вскидывает брови непритязательно, вроде как о депозите в банке выслушивая. - Или все еще мало?... - Хочет добавить: у Питера больше было? - но не начинает. У Питера и правда больше было, тут уж против природы не попрешь. - Так мало или нет?... Я ведь не шучу. - Замолкает с таким красноречивым взглядом, что любое слово теперь можно было бы обесценить до нуля.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-05 13:37:51)
что же ты, и не любили тебя что ли никогда? - посмотри на себя, какой красивый мальчик
ну прямо наикрасивейший м... м... мальчонка
все это довольно просто потому что каждый из них был тобой, или был с тобой, или был со мной, или был мной, ничего лишнего, ничего не уходит в ничто, все очень однокровно, все как сновидение составлено из ранее виденного, ранее обдуманного, ранее раненого, ничего не уходит в ничто, все возвращается, и когда мне больно, тебе должно быть хорошо: это действует так, я встал бы там где ты меня поставишь и я лег бы там, где ты меня положишь, и сел бы туда, куда ты меня посадишь, и умер бы там где ты меня убьешь, но возродился бы там где ты меня воскресишь (если захочешь)
все во благо
исключительное благо
это исключительное благо
ничего не уходит в ничто
и каждый раз когда тебе было хорошо из-за того что мне было больно мне тоже было немного хорошо, - мне кажется что я могу сказать что за слова ты думаешь если лягу за соседней стенкой... мне правда так кажется
Он двигается очень медленно, вдумчиво, кропотливо, как швея, собирает в кружку все упавшие деньги, поднимая по одной - это длится достаточно долго, купюры Йеста складывает вчетверо, монеты протирает рукавом. С дневной кружка наполняется почти до краев, со второго или третьего раза он все-таки дергает вниз молнию парки, вытаскивает из внутреннего кармана недавний аванс за эскизы - не очень много, но и не сказать, чтобы совсем мало, - усердно складывает и его, каждую банкноту - отдельно, проглаживает края, чтобы выходили ровные квадраты. - Ты пришел ко мне, я тебя убил, а ты ко мне пришел, - он растерянно улыбается, не поднимая головы, поводит плечами, упирается взглядом в ноги, ненадолго подвисает. - Ты пришел ко мне, а я убил тебя, а ты пришел ко мне, ты пришел ко мне, это же ты пришел ко мне, ты пришел ко мне, я убил тебя, а ты пришел, я убил тебя, это же ты пришел, это ты? Это ты пришел ко мне? Я убил тебя, а ты пришел, ты пришел ко мне, ты свят, я убил тебя, ты свят, я убил тебя, ты пришел ко мне, это ты, Питер? Это ты, Питер? Ты пришел ко мне? Я убил тебя? Ты пришел ко мне... - в голове монотонно молотит. Он трамбует деньги в кружку так тихо, как только может, чтобы не сделать еще хуже, и продолжает лепетать с отсутствующим видом. - Ты пришел ко мне, ты ко мне пришел? Ты пришел ко мне? Я убил тебя, я убил тебя, а ты пришел ко мне, я ушел, я убил, ты пришел? Ты пришел ко мне? Ты пришел ко мне, я убил тебя, это же ты пришел ко мне... Это же ты, Питер, это же ты, ты пришел ко мне, это же ты. Это же ты пришел ко мне.
Он замолкает, поднимается с трудом, едва не падает - сидел порядочно, - кружится голова. Кружку он держит двумя руками, чтобы не уронить. Все это весьма жалко. Очень жалко... мне так жаль. Я сожалею, мне так жаль. Мне так жаль. Совсем нет. Мне не так жаль, мне жаль еще сильнее, я убил тебя - теперь только каяться
Он уходит внутрь медленно, едва перебирая ногами, а когда возвращается, кружка в его руках пуста.
- Ты пришел ко мне, ты пришел ко мне, это ты пришел ко мне, Питер, ты пришел ко мне, - прихожане редки. Слава богу, - Йеста плавно, весьма симпатично оседает на колени, стараясь не трогать руками. Дурно повсеместно. Очень дурно. Какая радость. Какая радость... - Ты пришел ко мне, ко мне, ты пришел, это ты, - слякотно. Ладони у Йесты в уличной грязи, он забирает их за спину, наклоняется ниже, касается губами кожи сапог. Потряхивает. Не очень сильно. - Ты пришел ко мне, ты пришел, Питер. Ты пришел. Ко мне, ты пришел, я убил тебя, а ты пришел...
Религиозность. Вера. Нуну...
Из последнего Мак-Вильямс лидирует. Это марафонский забег. Это реверсия, да? Она самая, скажи?
Поллюции ночные. Оплаченное паломничество. Оплаченное, это существенный нюанс. У тебя из глаз не слезы, не кровь, не мирро, не половой секрет, у тебя из глаз все разом. Диагноз ведь так и не вывел. Нарциссизма было удельно. Теперь не особенно, что дает повод задуматься.
Отдернул ногу. Спустился на ступень ниже. Пошел-ка ты куда подальше, любезный. Гмыкнул только нервно, к церкви ведь ходят в печали, мимо церкви чаще в радости. Улыбнулся натянуто. Радость то где? Где она радость?
Юродство.
Пошел ребенком один раз на красный свет через дорогу, задумался, машина чуть не сбила. Шагов пять от силы сделал, отец окликнул - Питер! Никогда его таким не видел, белый был совершенно, обескровленный. За руку после брал все чаще. Дети же они как слепые, им нужны поводыри. Отец - фигура весомая, наставлял в детстве что слова - говно, действие оправдывающее слова - вот это суть человеческая. Полностью с ним теперь согласен. И хоть это нетипично, но только что, что тут образовалось? Одно действие без слов.
Это называется пантомима.
Ну давай, милый... давай, личико то не прячь. Скажи, "да, пойду!" шлюха, зубы не заговаривай, просить тебя еще что ли? Может умолять? Тебе ведь только и надо, чтоб все поголовно перед тобой на колени встали и били себя в грудь по всей твоей жизни.
Взял бутылку. Посмотрел как на дерьмо.
Не удивишь инцестом. Такого завались. Не можешь принять этого так и сиди тут до конца своих дней.
Конечно. Такой красивый верно был в детстве, как не взять эту дрянь. Долбиться в него в нечеловеческой ажитации и слушать, слушать, слушать как туго: папа, не надо... не надо... папа... папочка, я больше не буду... - теперь это должно быть очень смешно.
- Придешь. - Сказал утвердительно и сошел на ступень ниже пятясь. - Хотя неееет... знаешь... идти для тебя это слишком просто... этого мало... - Сошел еще на одну ниже. - Ползи на карачках... ты знаешь дорогу. - Развернулся и пошел к дому. У ограждения все же обернулся, лицо было скверно, ничего не сказал, ушел как и не бывало.
То была не Эбба, и не Эббы мать, а мать Ансельма, потом, конечно, била в двери, куда вы дели моего сына, но всяко знала больше, чем полиция и соседи. С прицепом: так она говорила. Эбба и ее прицеп. Славная женщина. Мария, конечно. Так ее звали: Мария.
Это на Кафедральной площади. Собор режет шпилем небо, с неба беспорядочно сыпятся потроха. Оргия по периметру. Шумно, как на птичьем рынке. Денежный гэнгбэнг. Циклоп устало хмурит вимпергом воспаленную розу. Ему остопиздело. Йесте лет восемь или девять. Скорее, конечно, девять, все помнится смутно, но что такое "остопиздело", он понимает прекрасно. А кому давать? - нищие действительно нищие. Всю трехгрошовость этих опер давно уже унесли в Стадстеатр. Теперь они ломаются взаправду, наглости им не занимать. Мария: давать следует тому, в ком видишь сходство с собой, - Мария, у тебя такой чистый дом, у тебя такое свежее лицо, Мария, у тебя такой чудный сын, такой чудный внук, ты вдова, вдовица, вдовчиха, Мария, из твоего дома ушло все мужское, откуда ты берешь эту пошлость? Мария, о, Мария. Дурновкусие - Мария, пресно, солоно, ипекакуана рода Искариотов. Его тошнит. Ему подмигивают одноглазо, улыбаются беззубо, он остается без карманных денег, получает подзатыльник, когда позволяет себя обнять, получает по губам, когда заводит разговор об этом за столом. От таких бесед прицеповой Эббе обыкновенно становится дурно, она обматывает голову мокрой тряпкой и ложится на диван, а славная, славная женщина Мария недовольно щелкает языком и собиралается домой. В восемь пятнадцать она всегда смотрит Бинголотто. По всей вероятности, ее не сможет остановить даже Апокалипсис.
Никак ты не поймешь Питер что все это не страшно, грязно только, больно, противно, может быть, тебе, может быть, или что-нибудь еще, или что-нибудь еще, что-нибудь еще, в общем недомогании и судорогах постмортем, но это не наказание. Это не наказание. Это не наказание. Это поощрение
Это вознаграждение
это тебе было бы унизительно, унизительно, унизительно, потому что: ты никогда не любил, но мне ничего не унизительно, потому что, потому что, потому что: я еще никогда не любил
Он кивает поспешно, мелко, озирается по сторонам, как будто собирается в дальнюю дорогу, взял это и взял то, взвалил на хребет церковь и пошел, забыл паспорт, вернулся, паспорт сожрала на обед Эбба, ну что поделать, придется без паспорта, еще труднее дышится, кровь носом, что-то случилось с этим носом, что-то случилось с головой, но это порядком давненько. Давненько. Давненько. Порядком давненько. Фоглер брела, Альма бежала следом. Брел Борг, Альма бежала снова. Она только и делала что бегала, эта Альма. Так гласит миф, и еще один миф, и еще четыре мифа поодаль.
От Альмы бежал Хичкок, он мог, у нее не было ног - тут уж хлебом не корми, дай побегать вволю. Альму припечатали доппельгангером, от нее сбежал Бьюкенен-младший. Она так и не поняла, кто из нее бежит за ним, а кто - от него. Безразлично, по-дамски улыбается осенняя ночь. Женщины все никак не дождутся...
Сбитые колени это всегда отличный повод для непристойной шутки но пожалуйста не надо больше шутить, все и так очень непристойно, пошутить я могу и сам... значит, так. Почему Христос не мог родиться в Швеции? Потому что там не было ни мудрецов, ни девственниц... Ха!
Следующий. Надо быть опрятнее. Никогда не плюйте на пол, кто знает, кто там поползет. Нет, это был не анекдот но тоже смешно! Тоже смешно! Он запрокидывает голову, голова падает, запрокидывает снова, падает снова, капает из носа, в крови скользят ладони. Хохочет Йеста так, что у него на глазах выступают слезы, но ползти послушно продолжает. Почему шведы когда моются в душе открывают дверь нараспашку. Это чтобы никто не подглядывал в замочную скважину!
Ха! Его огибают чьи-то ноги. Огибают очень аккуратно, не дай бог наступить. Славная страна Ирландия. Славные сыны Ирландии! Почему... в Ирландии... столько пидоров. Это потому что все с детства привыкли держать друг другу волосы. Определенного рода интимность. Ха! Это был не анекдот: наблюдение. Наблюдение. Я художник. Я... наблюдаю. Я блядую и наблюдаю. Я блюду и блядство, и наблюдательство. Я очень щепетилен.
Зачем шведы ездят в бордель?
Ну не добираться же ей на работу пешком... она все-таки жена
Ха!
Теперь ты все понял...
Не надо ждать меня дома, просто иди вперед и я буду следовать за вкусом твоего ботинка и запахом твоей одежды, и блеском твоих губ и злобой твоих мыслей, всех, всех, всех твоих мыслей за каждой буквой в твоей мысли и за каждой запятой между ними, этими мыслями, за каждой каплей пота и за каждым плевком
- В тебе есть что-нибудь шведское?
- Нет...
- Хочешь, будет?
Почему сходка мирового гей-коммьюнити проходит в Стокгольме? Никто не хочет тратиться на транспорт...
Он вырубается где-то на полпути, возле почтовой будки. Доползет завтра. Времени порядком.
Есть многое на свете, друг Горацио...
В смысле, до шекспировской эмпирики все же далековато. Два часа спустя проснулся такой жизненный критерий как рацио-на-ли-з-м. Взнемоглось. Отринул. Снова взнемоглось.
Вот ответственность это как раз таки в заданный манер очень дебильное качество, буквально непотребное.
Подумал хорошо, скрупулезно. Очень хорошо подумал. На пьяную голову самое то думается. Оделся наскоро и в искренности чувства пошел снова до церкви, чтобы во всей масштабности дать разумный, вежливый, логичный откат. Подумал так и эдак. Все учел, но ведь пошло не так.
Видит - лежит. Редкие люди проходят. Присел на корточки, поглядел.
Спит животное.
Почему же так на смех пробирает. Что же делать?
А что делать, что-то же надо делать...
Логика у тела проста: пожрать, поспать и потрахаться.
Потрахался, естественно, хорошо, знатно, это автоматически, как говорится, отпадает. А вот поспать после решительно надо. Подустал, верно и правда.
Сидел так умиленно рассматривал, волосы с запекшейся кровью от лица отводя. Мимо проходили пару тройку человек. Что-то там им фыркалось. Так и сидел бы, очень хорошо думалось, но одна остановилась.
Конечно, дамы в летах всегда отчего-то становятся крайне ответственными и гуманистически настроенными. Ни дать ни взять мисс марпл. А что поделать, а кому сейчас легко. Мне вот сейчас тяжело, например, если на минуточку.
Потому что на руки поднял. Тот лопотал бессвязно. Дама все - полицию, больницу... - Вы идите, идите... не беспокойтесь. Это я недавно обронил... - Заметил между делом, очень при том вежливо. Язык не заплетается, значит можно еще немного.
Так то если бы не нес, то явственно ей руку поцеловал. Такие дамы порой как спасительницы просто. Дай Бог, как говориться здоровья.
Но все таки, при этом факте не стоило бы из дому выходить, естественно.
Но тут дилемма, знаете ли, в магазин ведь сходил, что тут уточнять - бесы.
Та что-то выговорила, но видно больше в ней было удивления нежели настойчивости. Да и не смахивал Кроули на бича, приличный казался все таки человек, пусть и ходит через пень колода.
Отошла. Отступилась. Проводил взглядом. Руки немели. Рассмеялся. Ну оно понятно как: сначала пятьдесят, потом еще пятьдесят, потом еще, еще и еще, а потом, да ладно... это у меня такая штанга, это я так натягал что ли?
Плюс воняет же, что еще больше веселит. Гооосподи... да ладно тебе шутить то, прекращай уже...
Ну правда, от него же действительно как от козла прет, у него на лице и правда щетина. ЩЕТИНА... Хаха! - Никогда не видел такого.
Пошел медленно как товарняк, периодически останавливался, коленом себе помогал. Потому что, ну вы не поймите превратно, но деточка, сказать к слову, вовсе не так уж и лебяжьего пуха, хоть и пребывала она в полной как видится постности.
Спасибо тебе нечеловеческое мой Создатель, мой Творец за каждуую хуйню, за каждую гнойную мелочь, за каждый прыщ, за каждый на жопе фурункул, карбункул, за каждое ланцетное-щипцовое вмешательство в это нормалное, хорошее, замечательное тело - в итоге отгрузил на кровать. Спи, дурак. На этих же простынях спи, которые подлежат кремации, спи крепко как можешь.
Сам пошел на кухню. Что характерно низменного не было. Низменное, оно под утро бывает. Да и не все это еще, душа просит. - За супергероев, за суперменов. - Отсалютовавши себе выпил.
Овощная грядка. Стеклянный зверинец. Кукольный дом. Что это, жаворонок запел?
Жила-была на свете фру Линне, как любая норвежская женщина, она была непроходимо тупа. Ей говорили: фру Линне, испеките пирог! Она говорила: я не умею. Ей говорили: фру Линне, помойте полы! Она говорила: я не хочу. Ей говорили: фру Линне, извлеките корень из восьмисот шестидесяти двух! Она говорила: я не буду.
Она была права.
Как-то раз из фру Линне не успели вовремя извлечь корень, и она стала всем должна. О, несчастная, тупая, норвежская фру Линне!
Жила-была на свете женщина Нора, она была не совсем женщина и не совсем Нора, но тоже превосходно норвежская, стало быть - тупая, всем должная и несчастная. К ней захаживал Крогстад, Крогстад был черен, бел, узкоглаз, медноглаз, толст и тонок, плодовит и бесплоден, страшен собой, но при этом чрезвычайно красив. Отдавать ему долги было сплошным удовольствием, поэтому она заняла у всех банков на свете. Как-то раз под утро коллекторы всех стран, эпох и континентов съехались к ней в барби-гараж, пожали друг другу руки и открыли огонь. Нора была глубокой, она проглотила все пули одним зевком, я видел это сам, я был там: я - репортер. Мое настоящее имя - Шерлок Холмс.
Крогстад был неглубок, поэтому он умер сразу, одна пуля вошла в его черную щеку, другая вошла в его белое запястье, одна пуля вошла в его узкий глаз, другая вошла в медный глаз, одна пуля вошла в жировую складку, другая вошла в кость, одна пуля вошла в мошонку, другая вошла в брюшину, одна пуля вошла в сердце, другая вошла в голову. Это был красивейший труп во всей Норвегии! Совершенно не выглядел на свой возраст, и не выглядел на чужой. Бедный Крогстад! Пять минут как выжил, а был уже холодный. Вот уж поистине мертвецки живой!
Подождите, а как же Хельмер?
О, Хельмер!
О... Хельмер... Господи... ради всего святого... только не останавливайся, - хорошо, рассказываю дальше.
Хельмера звали Торвальд, Торвальда звали Хельмер, он отзывался на эй, мистер директор банка, сэр. Он смотрел на все отверстия, включая Нору, свысока. Было бы странно, если бы он смотрел на них снизу: все-таки, он благополучный человек и ходит ногами по земле, а не землей по ногам. Хельмера хотели все. Читай по буквам: то есть абсолютно вэ, сэ, е. Й-э. Его хотели воры, служанки и евнухи, волонтеры, садисты и епископы, вахтеры, сантехники и егери. Все. В-с-е. Все хотели Хельмера, но никто не хотел Торвальда, и все попали впросак: прежде всего он был эй, потом - директор банка, и только потом - сэр. Он был тверд в своих решениях. Практически пармезан. Иногда он был моцареллой, но исключительно в моменты глубокого душевного недомогания. Он не любил макарон. От макарон с Хельмером случался тепловой удар, и он скоропостижно кончался, а кончаться он не любил.
Время от времени Хельмеру приходили ужасные, непристойные, компрометирующие, пошлые, порнографические, похабные, скабрезные, бесстыжие, вульгарные, постыдные, гнусные, скоромные, охальные, грязные, более того - щекотливые! - письма. Письма эти писал Крогстад, накрепко засев со своим корнем из восьмисот шестидесяти двух за нориным письменным столом. Никто не подозревал. Даже он сам. Только корень. Корень был подозрителен. Он высовывал свою подозревающую голову из-за столешницы и обозревал помещение раз в полчаса. Как только он обнаруживал подходящее дуло, тут же вставал в боевую стойку. Рапортовал: готов к труду и обороне! Ложная тревога, ложись, пожалуйста, спать, - говорила ему, как добрая мать, Нора, стоящая тут же, в углу, но корень ворочался и скулил. Ему надо было рассказать сказку, его надо было погладить по голове. Ну, что ж поделать! Такое оно - родительство! Трудное дельце.
О, какое ужасное пробуждение! Весь этот год она, моя радость, моя гордость... была лицемеркой, лгуньей... хуже, хуже... преступницей! Распутницей! Прелестницей! Гусеницей! Заусеницей! Игольницей! Заграницей! О, какая бездонная пропасть грязи, безобразия! Тьфу! Тьфу!
(трижды) Тьфу!
(за левое) Да ебитесь вы конем.
Нора: я делала это в твое благо, Хельмер.
Хельмер: я делал это в твое благо, Нора.
Крогстад: я просто люблю хорошенько перепихнуться.
Все (хором): тьфу! Тьфу! Тьфу!
Я могу купить перочинный ножик своему брату, но вы не можете купить Ирландию своему дедушке.
Нет-нет-нет... у меня нет никакого брата, у тебя нет дедушки, перочинные ножи придумал Шекли, Ирландию придумал Шекспир. Доброе утро. Он просыпается затемно, подушка в крови, в парке душно, в доме мерзко.
Кришнамурти, кришнамурти, кришнамурти!
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-06 03:27:03)
Онейрокритика. Противоположности для целого могут существовать только в ночном телесном бездействии. По утру - никаким уже образом. А вот и шествие погребальное (на самом деле на щеке заломы, башка как фоссилии губок, каменно перекатывается по предплечью).
Тес Блийгерна была обвинена в колдовстве. Ее сожгли на костре в пятницу. Она кричала: Боже, Боже, Боже!... - разгорался изрядно плохо, потому что моросил дождь. Подливали масло.
Никто не знал, что свою дочь она успела спрятать у дальней родственницы Роткивии из Спиридо. Ее звали Тереза (что было нехарактерно простое для девочки имя).
Мужчин в роду не имелось, в роду были только женщины. Брали платья утоплениц и готовили девочек так: из зацветшей воды делали отвар в огромном котле, укладывали в него платья, к платьям добавляли свои крови, слезы, половые секреты, крови ящериц, куриц, змей, сыпали прах высушенных паучих и лобковые волосы умерших от сифилиса мужчин, приложных аристо (воровали из склепов). Дрова под котлы брались исключительно из мертвых корявых дубов, трухлявых ясеневых пней и кедров, что также были мертвенно обнажены. То же топливо бралось и для костей, поэтому род был нечеловечески хрупок. Поначалу ломались кости ребер, руки, ноги, пальцы. Никто не пил чистого молока. Все пили молоко с кровью. Так и крепли. Это были самые красивые женщины. Они не топли, поэтому их и сжигали.
Обряд инициации Терезы проходил в ночном туманном лесу. Девочку, разумеется, предварительно ввели в гипнотический транс. Она лежала на невысоком мраморном постаменте среди древних, за давностью лет покрывшихся мхом изваяний (стоит заметить, на постаменте не имеющем ничего общего с алтарем). Она была бела, если не хуже, кожа ее отдавала синевой, и так, в забытьи чуть дергала своими мальчишескими плечами, шумно при том дыша. Она кривила свой мелкий рот. Ко второму часу она покрылась крупной испариной и минутно верещала о матери и об отце. На ее живот лили вино, на ее волосы лили уксус. Когда она принялась чрезмерно прогибаться в спине, ее ноги и руки были привязаны по сторонам конопляными веревками. Ждали недолго. Пришел тот, кто должен был пронзать тьму.
Что?...
Открыл глаза - рука соскочила. Стоит досмотреть, разумеется. Пошел в спальню, чтобы прилечь спокойно. Такое нести нужно очень аккуратно - случается редко, чаша эта полна теперь до краев, ее нужно придерживать, разливать не стоило бы. Это правая рука - большой палец к правому виску, все прочие - к левому, так - шаг, еще шаг, еще один и вот двери спальни.
Так что там девочка то?
Какая грязная девочка...
Верно не пьет молоко с кровью.
Пьет просто кровь, молоко уже не катит.
Упал на кровать и заскрипел. В чашу отдало.
Тут одна кровать и она моя. Так и лежали спиной к спине.
Онейрокритика, само собой. Ничего больше с девочкой и не было.
Под утро проснулся, что рядом завозились.
Отреагировал вялым мычанием. На автомате обнял.
Я устала. Я так устала
Я устала не на жизнь, а насмерть, на две смерти, на террористический акт. Я - джихад ан-никах, я - тахарруш гамаи, я - феминицид, я черная, белая, голубая вдова, мне смешно, когда им отрывает ноги или руки, когда они плачут, когда они зовут свою мать, ведь я и есть их мать. Я дала им ноги, я дала им руки, я дала им слезы. Это лучшие ноги, лучшие руки, лучшие слезы. Когда я иду дорогой триумфа, когда я иду лунной дорогой, дорогой слез и праха, они падают ниц, лица их уродливы, как и любые лица, какое не мое. Я - стеклянный потолок над этажом наследия, и я же сижу на нем сверху, расставив ноги, подняв юбки, тысячу миллионов юбок, в их складках затерялись цивилизации, времена и вселенные, языковые массивы, культурные пласты. Они думают, что это солнце. Я - парад шлюх и каждая шлюха на этом параде, нас гораздо больше, чем триста сорок три. Нас миллионы, а я - их предводительница, их вождь, их голос и их свет. На нас - чулочный бизнес, косметические магазины, парикмахерские, розарии и абортарии. Я - мировой стыд, я - мировая совесть и мировая скорбь. Я бесплодна. Я бесплотна. Я бесплатна. Чтобы не оскорблять меня взглядом, они ослепляют себя, чтобы не оскорблять меня полом, они оскопляют себя, чтобы не оскорблять меня жизнью, они убивают себя, они умирают счастливыми, дыша моим дыханием. Я даю воздух из своих легких, я даю воду своего тела и землю своего чрева. Я молода, я буду молодой, я прекрасна и буду прекрасной.
Ваши болотные испарения...
Пожалуйста! Что вам стоит. Не вмешивайтесь. Сидите в своем партере молча.
Когда я появилась, они придумали для меня молодость и красоту, они придумали искусство, чтобы остаться со своими ртами и глазами, они придумали письмо, они писали с меня каждую букву. Они придумали язык, в котором не было места никакой женщине, кроме меня, они придумали мужчину, чтобы мне не было конкурента. Они придумали мыслить, чтобы не говорить обо мне вслух, они придумали жить, чтобы чаще меня видеть. Они придумали постели, чтобы ложиться в них с мыслью обо мне, они придумали онанизм, чтобы воздавать. Я работала, не покладая рук. Я собирала лучший камень и лучший песок, чтобы класть дорогу, которая от меня ушла. Я восстанавливала города, я собирала века на пальцы, как кольца, я носила мировое знание в мочках ушей, лучшей крови я писала мехенди на своей груди. Но я устала. Я так устала
Я стерла колени их поцелуями, на моих ногах не осталось кожи. Из меня выходили войска и церкви, тюрьмы, интернаты, колонии, кафедры, хосписы, из меня выходила чума, из меня выходило братоубийство, из меня выходили светлейшие головы, темнейшие головы, потом они возвращались обратно, и я так устала
На Преображение Господне они принесли мне мужчину, мужчина был слаб и тонок душой, железен ладонью, остр, бел зубами, мужчина был жив, возрадовавшись, я дала ему познать усталость, мужчина стал мертв, и я больше не давала ему знаний. Я стала одинока, как живая женщина при мертвом мужчине, и я устала. Я так устала
Я несла его за собой в складках своих юбок, под грудью одной и под грудью второй, я несла его на плечах, я несла его под языком, и я устала. Я так устала
Однажды утром я встала и посмотрела в его мертвое лицо, лицо было безответно, и я возрадовалась: еще никто не был ко мне безответен
Однажды утром я рвала его книги, я топтала его одежду, я кричала, как кричат птицы, я стягивала плоть и стяжала плоть, я насмехалась над его мертвой позой, я лила краску, лила воду, лила слезы, я стала вся-сумасшедшая, и я возрадовалась: еще никто не сводил меня с ума
Однажды утром я была дрянна собой и дрянна им, и я чисто умылась, и я стала светла, я стала нежна, как прежде, дорога моя легла передо мной и ждала, и я пошла по ней, босая, и я возрадовалась: еще никто не отпускал меня без поцелуя
Однажды утром я шла, приветствуя подданных, отданных, заданных, возданных, шла горами, шла долинами, шла ущельями и пропастями, и дорога подхватывала меня каждый раз, когда под моими ногами не было земли. Я никогда больше не падала, только поднималась все выше и выше, и узнав это, я возрадовалась: еще никогда я не была так высоко
Однажды наступил день, и день был сух, день был гадок, но увидев меня, он расцвел
Однажды днем я шла молочным, песочным, цветочным путем, пока не пришла ко дворцу, все ушли на мои поиски, и я возрадовалась: еще никогда дворец не был пуст
Однажды днем я надела чулки и надела белое платье, я надела туфли, я жирно подвела глаза, рот мой стал красен, а щеки стали белы, и я возрадовалась: еще никогда я не была столь уродлива
Однажды днем я устала. Я так устала. Мое крыльцо было грязно, я сняла туфли, я стала кружевом в густую теплую грязь, и танцевала, и пела, и плакала, и я хотела умирать, потому что я устала, я так устала. Я улыбалась своими прекрасными зубами, я простирала к небу прекрасные руки, мои прекрасные ноги были грязны и изящны, мое прекрасное платье стало рваным, как рыболовная сеть
И я прекратила радоваться, и больше никогда, никогда, никогда в жизни я не радовалась
И усталость моя прошла
И я прекратила быть усталой, и больше никогда, никогда, никогда в жизни я не была устала
Я надела свою лучшую улыбку, и надела свою лучшую любовь, и свою лучшую верность, и свою лучшую нежность, я носила их гордо, как ордена, и никуда, но к мертвецам, я стала леди кладбищ и погостов, я стала мадемуазель могильный камень. Я заперла свой склеп, я слепила зубами небо, и солнце, устыдившись, прикрыло лицо вуалью
Я вернулась, и убрала, и склеила все книги, и выстирала одежду, и отерла мертвецу лицо мокрой тряпкой, и он стал жив, как будто бы всегда и был. Я вытерла всю краску, и вымыла его обувь своими прекрасными руками, и прошла по его чистым полам прекрасными ногами, как будто никогда и не страдала, и я стала над ним и поцеловала его голову, и подарила ему красоту, и стала урод. Я нашла место урода и позу урода, и легла рядом, и положила руку его на свою левую грудь, которой не стало. Я вернула на место утро, я вернула на место день, и вернула себя на место, потому что я стала верная, и мне стало все вернуть
Никогда еще я не была красивее, чем когда я была урод
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-06 17:31:36)
Принцесса одна жила-была. Жила в доме без ставен и даже мало мальски занавесок. Все у нее было на виду. Все для людей. Жила она в глуши. В лесу. Окна в доме были грязные, мутные донельзя. Бывало ей порой подходить к ним обнаженной.
Она коротала часы за рыцарями, плутая в коллекции их пик и мечей, запускала руки под их кольчуги. Она знала толк в ковке. Верно из родных кто бывал кузнецом. Доподлинно неизвестно.
Предварительно конечно писала им письма, дескать всюду драконы. Знала их суть, что рыцарям куртуазии всегда не хватает. Им только бы меч посередке положить - мазохизм подчистую. Или эксгибиционизм. В переносном, конечно же, смысле.
Писала сначала письма, разумеется коряво. А что там возьмешь с родственницы кузнеца, хоть и принцессы. Слишком сильно и не по-женски прямолинейно намекала на все подряд, что ей было по надобности. В остальное время бездельничала. Вышивала плохо, прялка у нее была ломаная, так что приданного у нее почти и не было.
Зато разводила драконов, поила их расплавленным оловом.
Еле глаза продрал. Как кони в дому бегали. Цокали. Латы гремели. Тяжко было оттого неймоверно. Подушка рядом в крови. Помнит все, но помнит смутно. Поднялся медлительно головой, опал старательно снова.
Пикаризм сплошной. За ним пароксизм. Дальше еще хлеще. Такой состав. Вагонов с полсотню, не меньше. Лег мордой рядом к сухому багровому пятну. Правильно, все свое нужно помечать.
А то как-то не из животного мира. Человек ведь что, это прежде всего животное. Охотник. Есть то надо все таки. В смысле, по сути разница лишь в воображении, изобретать изобретать автомат или бегать по старинке с рогатиной.
Потому что это уже болезненное - сравнительное. Когда тебя с кем-то сравнивают, особенно телесно, просыпается ярости изрядно. Или уныния. Много же человеку не надо. Надо чтобы за тобой ходили и каждую секунду говорили какой ты великолепный. Одновременно с тем ты, конечно же, будешь понимать, что ты вовсе не великолепный, и говорить - нет, нет, что вы, что вы... - но это той надобности не умалит. Такова уже человеческая неживотная природа. Хотя, опять же, это уже не природа, это уже метафорический фольклор получается. Сплошное движение в сторону религиозности. В категории - мечи укладывать и показывать какая кольчуга.
Глаза прикрыл минут на пять, через час продрал опять же - не понял, простите: спиной сидит, вырез огромный, плечи в нем голые. Спина прямая. Затылок вполне знаком. Глаза оттого укрупняются. Ладонью по спине провел. Та с места вскочила, лица не выказав, лишь скрипнув кроватью. Убежала. Платье белое, легкое. - Чтооо?... - Ну не понял, простите. Сушит. Песком заносит. Глаза, безмерно уверен, как у желтолицего. Не делирий же, с чего бы ему. - Подумал. - Совсем что ли больной. - Подумал и начал подниматься. Шатаясь прошел на кухню. А то думает - руки тянет как-то странно. Конечно, с чего бы еще.
Налил воды - выпил. Налил - выпил. Берлинг сидит за столом, складки платья расправляет. Это называется привел себя в порядок - сквозь косметический тон проглядывают подживающие ссадины. Глаза - отдельная история, губы бордовые. Обошел стол медлительно. Скрупулезно обсмотрел со всех сторон. Остановился сзади. Позвонок на шее выпирает. Оперся на спинку стула. Очень хорошо пробрало - провоцирует же. Сейчас как дойдет, так разойдется дальше некуда. Уже не тремор, уже иное. Лицом приблизился. Носом по шее провел. Точно. И духи бабские до кучи. Издевается, безусловно. Но порядочная, видно как день, в долгу оставаться не любит. Что и чулки тоже? Чуть приподнял подол. - Ооо... - Заметил польщенно. С подвязками, однако. Боже мой. Да когда же еще такое покажут? Просто произведение искусства. Магдалина. Прилечь вздумалось, пошел в спальню снова, так ничего и не сказав.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-08 01:18:42)
Бывали с Одри Хорн деньки и получше: например, когда ее размазало по асфальту перед зданием главного банка, все ее туфельки, все ее вишенки, все ее родинки. Но бывали и похуже: когда ее размазало по постели перед специальным агентом Дейлом Купером, все ее простынки, все ее слезинки, все ее словечки. Словечки терять куда неприятнее, чем родинки. Что же, не нравлюсь я тебе, - спрашивала Одри и удивленно хлопала глазами. Что же, совсем не нравлюсь? Что же сталось с тобою? Обидели тебя, ранили? Оскорбили? Унизили? А Лора нравится тебе? Лора? Лора - проблядь еще та, она спала со всеми, даже с Жаком Рено. И с Жаном Рено. И с Люком Бессоном...
- Лора не нравится мне, потому что она мертвая, - говорил специальный агент Дейл Купер, мужественно хмуря мужественные брови на мужественном лице, в ответ на что Одри Хорн в худший свой денек женственно хмурила женственные бровки на женственном лице, и обижалась, и умирала, и заворачивалась в пластиковый пакет, и посыпала себя песком, и синела кожей, и выбрасывалась на берег, как русалка, перед вышедшим на утреннюю рыбалку Питом Мартеллом. Специальный агент Дейл Купер на то и был чрезвычайно специален, что специализировался на мертвецах и мертвицах, но даже синяя, песочная, пластиковая русалка Одри умудрилась не впечатлить его до зевоты. Он-то знал, что в Одноглазом Джеке она заворачивала черешневые черенки в узелок целой очереди Рено и Бессонов.
Специальный агент Дейл Купер специализировался на пси... пси... п-п... - будь здорова! - спасибо! - на анализах, на терапиях, на драмах, эпосе и лирике, на комедии и мелодраме, на боди-хорроре, на джалло, каммершпиле, экспрессионизме, деперсонализме и десоциализме, декоммунизме, деконструкции, декомбинации, дезинтеграции, демонстрации, девиации. Да. Девиации - это обязательно. Это слово я запомнила. На дебилах, дегенератах, девственницах. Иногда он совмещал. Иногда совмещала я, но все равно ему не нравилась. Не нравилась. Все равно.
- Я лягу, с кем ты скажешь, Питер, - он сидит напротив на бельевом комоде, безразлично пялится во взбитую постель. Безразлична его интонация, безразлично его лицо. Безразлично - значит, он не делает никакого различия, потому что не существует никакой конкуренции. Как можно различать одно и то же единственного экземпляра. Лицо Берлинга - лицо человека, который думать не привык, но в последнее время занимался этим мучительно часто. Может быть, постоянно, но с большим, почти физическим неудовольствием. Постель была в крови и будет в крови, пока не перестанет быть постелью или пока не кончится кровь, но крови всегда достаточно. Без крови не обойтись. - Я убью того, с кем легла, если ты скажешь, расскажи мне, как. Расскажи мне, как его убить, я убью его, если ты скажешь. Я убью себя, если ты скажешь мне, но я убью себя, если ты скажешь мне, что я противна, или что я мразь, или что я потаскуха, но я скажу тебе, если ты скажешь мне сказать. Я противна, Питер, я мразь. Я потаскуха, Питер. Ты ничего не говоришь, но я знаю. Теперь тебе не надо говорить, я все знаю сама... скажи мне, что я знаю, я буду знать, если ты мне скажешь. Я глупа, Питер, я не знаю умных слов. Я не смогу понимать людей, если ты не скажешь мне, чтобы я их понимала. Я не смогу встать, если ты не скажешь, чтобы я встала. Я не смогу умереть, если ты не прикажешь мне умереть. Ты не можешь приказать мне не просить. Это единственное, чего ты не можешь, Питер, - он говорит негромко и безо всякой интонации, на молитвенный манер, это - дело десятидневной привычки, голос его мягок, как женский, но не совсем. - Ты мой убийца, Питер, ты мой любовник, ты мой отец и моя мать, ты - все мои ангелы и все мои архангелы, к тебе мое слово, Питер. Моя голова к тебе и мое тело, мои руки к тебе, моя грудь к тебе, мой рот к тебе, мой член к тебе, каждый мой палец к тебе, мой язык и мой глаз к тебе. Я отдаю тебе моих бесов, мои танцы, мои лица, мои краски, мой воздух, мою постель, мою собаку, мой дом, мое насилие, мой страх, я отдаю тебе, Питер. Мою память, мой табак, мои туфли, мое платье, мое белье, мое пятикнижие, мой псалтырь, мой алтарь, мою туалетную комнату и мой туалетный стол я отдаю тебе, Питер. Я отдаю тебе женщину, я отдаю тебе мужчину, я отдаю тебе ребенка, Питер. Мне безразлично, если ты не хочешь, мне безразлично, если ты хочешь, я отдаю. Ты заберешь. Ты понял меня, Питер? Ты хорошо меня понял?
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-08 02:16:48)
Amor Vincit Omnia, да Йеста?
Душа не бездонный короб для складирования в него чувств исходящих только лишь от телесных наслаждений.
В Дублине однажды зашел в собор, разговорился там со стариком. Очень конформно. Поначалу ладно настолько, что приятный разговор дальше перетек в склеротическое. Видно расслабился. Я говорит, по знаку зодиака козерог, прямо как Иисус, всегда стараюсь не только учиться на ошибках других, но и показывать им эти ошибки, прямо как он сам учил. Жены у меня так и не было, как-то не задалось, - сказал - пагубная у меня привычка есть, люблю выпить. Женщины такое не очень жалуют, запомни, - сказал, - это тебе на будущее.
После, порядка десяти минут, раскашлялся, раскланялся. Шел к дому всю дорогу улыбался знаки читая.
Это очень интересно наверняка, учиться на чужих ошибках, такой бухгалтерский учет. Самая грамотная политика, если это можно назвать политикой. Да, смотреть на постороннего и осуждать его за его жизненный опыт, что конечно же сразу будет характеризовать тебя как человека высокой внутренней культуры и, более того, осуждать, что вполне вероятно, за жизненный опыт, который вполне может привести к мудрости - заранее осуждать мудреца. Загодя, как говорится. На всякий случай, а то вдруг мудрец не проклюнется, что так же вполне возможно, а стало быть определенной логики и не лишено.
Бесконечное сплошное риторство, от одного края вселенной до другого ее края.
Поднявшись на постели сказал с нажимом. - Ты уж извини, но больше никогда никто ни с кем не ляжет. - Ноги в коленях согнул, чтобы не было ни в ком никаких притязаний. Тело все унылое, тупое, реагирующее на всю эту квинтэссенцию оболганной женственности. Уставился на простынь отрешенно. Ярчайший телесный антагонизм. - Я терпел и ты потерпишь... - Подался взглядом к глазам, лоб морщил, бровями делая, дескать "вам все ясно?". - С этого момента ты живешь здесь, работаешь здесь, ешь здесь... спишь здесь... - похлопал по кровати для большего понимания. - ... но никто ни с кем не спит. - После явно передразнивая. - Ты хорошо меня понял?
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-08 13:09:54)
В начале было платье, и платье было у Йесты, а Йеста натурально был в платье. Лишь оно было вначале у Йесты. Все началось с него, и без него ничего из того, что началось, ни в коем случае бы не случилось. Под ним были чулки, и чулочный пояс, и больше ничего не было под ним, но и этого сталось достаточно. На первое время.
Далее.
В том же начале стало ясно, что первое время кончилось и сменилось вторым, и стало ясно: следует быть бельевому магазину. И сказал Йеста: ну и хуй с ним. Да будет так. И так стало.
Стало быть, стал быть бельевой магазин, и было сказано: это вы кому? Барышне? И было сказано в ответ: конечно, нет. Давайте, меряйте бюст. - Бюст, - смешно. - Ха-ха.
Так был восстановлен баланс в доме Кроули, и так было уронено в доме Кроули все остальное. В платье Йеста работает и в платье ходит на прогулки, в платье моет посуду и полы. Раз в два дня платье стирается: тогда он ходит нагишом, пока не высохнет. Больше одежды у него нет и больше одежды у него не будет, так он сказал, так да было и так да стало. Настроение коктейльно-палубное на грани с истерикой. Разок за завтраком он допивает кофе в три глотка, очень мило улыбается и со всей дури бьет кружкой в соседнюю стену. У него большой опыт - он знает, как надо кидать, чтобы попасть, а как - чтобы не попасть, в этот раз он метит в цель, но с больной головы у него дрожат руки. Платье приходится стирать досрочно. Он разбирается с застежкой на лифе самостоятельно. Существуют женщины с таким размером груди: никаким. К ним тоже весьма толерантны. Чулок порядочно. В мастерской он сооружает гирлянду. Выглядит празднично.
Он, разумеется, молчит. Йеста страшно обижен. Он терпел порядком, и терпел после, терпел отсутствие и терпел присутствие.
- Впредь ты не будешь мне врать, - сообщает он однажды ночью, раскуривая трубку. Кроули спит, но он его растолкал. Теперь он, разумеется, зол и соображает плохо, но Йесте охота поговорить. - Иначе я покрою тебя таким позором, что тебя будут знать по мне. Я буду говорить каждому, что я пришел от тебя, потому что ты дурен собой, или слаб. Если ты еще раз мне соврешь. Я трахну каждого врача в твоей клинике и каждую врачиху, твою мать и твоего отца, и они не будут против, и я скажу им, что мне тебя мало. Я скажу им, что мне тебя мало, если ты еще раз мне соврешь. Если ты попробуешь уйти. Только попробуй уйти, Питер. У тебя не получится. Не смей мне врать. Я могу сделать хуже и больше, если ты будешь мне врать.
В эту ночь он спит превосходно, спокойно, ровно, снится ему неплохое, ему не холодно и не жарко - тепло, ему удобна постель, у него не болит голова и не идет носом кровь. Все мирно. Все доброкачественно. Как хорошо иногда поговорить по душам.
Ваша женщина очень странно себя вела. - Как-то однажды довели до сведения.
А как она себя странно вела? - Поинтересовался готовясь нравственно, подбирая загодя слова.
Она танцевала у вас на лужайке в... как это вам сказать... не совсем в пристойном виде...
Ей было... - Он скоропалительно закусывает губу. Он натурально не знает что придумать. - Жжааарко...
Простите, этого больше не повторится. - И ретируется.
Два часа позже он читает в соборе писание и думает - Натерпелся позора, Господи... я натерпелся уже позора, Господи... ну уже все, уже хватит... ну хватит... ну хваааатит... я уже натерпелся этого позора... такого позора, Господи... от и до, Гоооосподи... от и до этого позора... Господи... Господи... - И прикрывает ладонью глаза. Он теряет лицо. По сути он не думает ни о чем кроме своей эрекции.
Он работает весь день. Вечером идет в питейное. После работы, впрочем, он не думает ни о чем кроме своей эрекции так же. Это уже как обряд. Все по кругу. Он видит женщин как мясо. У него вкуса чрезмерно, он захлебывается слюной. А ведь еще идти в свой дом. Это принципиальный момент. Он видит женщин как мясо и принимает ванну в своем доме каждый день по приходу. Он не принимает ванну каждый день, он любит мыться под душем. Он принимает ванну так, что часто набирает горячую воду. Стало быть долго. Это принципиальный момент. Он уже привык спать на боку, выработал единичную позу. Когда его не было, заходил в мастерскую. Руки были в карманах, прямо как сдерживающий фактор. Постоял так, подумал. Некоторые чулки еще были влажные, некоторые сухие. Тогда он впервые так искренне рассмеялся за все это долгое время. Такая нежная, легкая, прозрачная ткань. Такие прямые и длинные ноги. Затянулся, выдохнул, прожег аккуратно почти все. Вышел с мыслью: придушить бы ими. Это принципиальный момент. Когда он принимает новых по записи он качает ногой уложенной на ногу. Это принципиальный момент. В приемной на него странно посмотрела новая администратор. Он стушевался крайне сильно. Она приняла за комплимент. Почему бы и нет? Нет. На следующий день она уходила позднее. Он засиживался. Три дня спустя она сказала, что вечер у нее свободен. Он извинился, у него же была масса дел. Это принципиальный момент. Совесть должна быть чиста от и до. Это принципиальный момент. Принципиально принципиальный момент.
И ради этого момента, в какой-то из дней он приходит в свой дом и видит ее на кухне. У него икота, о нем кто-то неимоверно вспоминает. Прислонившись спиной к двери он ждет до тех пор пока это не пройдет. Минуту или две к ряду. Стоит так в дверях, под весь этот кухонно-посудный шум. По сути он как пыль, уже который день по приходу на него не обращают и малейшего внимания... Все изо дня в день повторяется одно и то же: рот, глаза, наряд.
Он стоит о чем-то рассуждая, в это время ему становится настолько плохо, что он слегка гнется в спине открыв свой терапевтический рот. Он будто хочет что-то сказать, вывести диагноз, при том весьма экспрессионно. Но нет. Уже не хочет. Просто распрямляется, шумит дыханием и подойдя, посмотрев в обведенные чернотой глаза, дает такую оплеуху, что мало не покажется. Но этого действительно теперь мало. Дальше ухватывает за волосы желая изрядно вырвать, потому что за все надо платить. Я заплатил, а ты нет, что есть вольная интерпретация волокитства. Теперь тащит в спальню. Это принципиа... - Ааа!... - никогда не думал что можно так наслаждаться чьим-то воплем. Это обоснованно. Обоснованно все что день божий дал. Для сладости жизни должно быть приложено много усилий не так ли, иконописец Йеста, художница светского жанра?
Кое-как сгружает на постель, подол платья трещит под коленом, его колено бьет наотмашь, что так и не убавляет пыла, чулки так же вскоре теряют цельность. Белье... Время идет не секундами, не милисекундами, не минутами, не часами, не хаотично, это паскалевское, так как действий чрезмерно. По-собачьи именно, как дрянь, прихватив под кадык пальцами. Вот так, жадно "в" и жадно "из". Со всем уважением и опытом, но по юношески кратко. Момент воздержания следует учесть, милая. То есть вполне можно надеяться, что следующий заход будет немного дольше. Конечно будет, конечно да. Но теперь он отваливается на лежбище как обожравшийся, тяжело, надсадно дыша.
Резал мелко, выбрасывал, резал крупнее - все равно мелко. Выбрасывал, резал крупнее - все равно мелко. Как бы ни крупнее, все равно мелко и мелко. Рыба - мелко. Картофель - мелко. Морковь - тоже мелко. Ради интереса рассыпал тмин, порезал. В порошок, разумеется. Искал еще что помельче - не нашел. За вечер мелким стало все. Разбил тарелку, помыл остатки, останки, осколки, в мелкую пыль. Ну, разложил пыль. Чтобы высохла. Все сталось в порядке. С порядком все сталось. С порядком сталось дурно. Эбба никогда не пускала к кухне, у нее - ба-а-ан, кьо-о-о-ок, кьу-у-уркя-а-а. Первое - в меньшей степени, второе - порядочно, третьего на сдачу. Не совсем понял. Мать, я же все могу как ты, почему я не могу в кухню. Да пошел-ка ты нахуй. Скорее всего, ребенка в первую очередь следует научить ложкой есть, а не метить ей матери в лоб, но это спорно. Все-таки, он не педагог. Она выходила замуж, прицеп при ней. Я был в этом платье и я в нем буду. Может быть, в этом корень всех проблем: в том, что нормальные дети не должны соображаться в подвенечных платьях, девочки, да, может быть девочки - да, девочки - может быть, всегда да, может быть, девочки, может быть, но мальчики - совершенно нет, совершенно нет, вот в чем дело с этими мальчиками: лучшего мальчика родит мужчина, самого лучшего не родит никто
Не бывает лучшего мальчика, бывает красивейший мальчик, и умнейший мальчик, и мальчик с лучшими глазками, и мальчик с лучшей астрономией, и мальчик который клеит модели катеров, и мальчик который ходит в киношколу, и мальчик который чище всех поет в церковном хоре, мальчик лучш, мальчик отличен свойством, но не собой, поскольку он сам - свойство женщины, отличной мальчиком. Все по справедливости. Никакого патриархата, никакого матриархата. Пайоархат. Педоархат. Меня нашли в коробке мертвым. Я - между Гелиогабалом и женщиной из Исдален. Любое "не" - мое "не". Мой музей и мои запасники. Моя картинная галерея. Галерея у меня такая же картинная, как моя поза или мое выражение лица. Картонная. В картонной, собственно, коробке. В этот день из салона принесли платье.
Она, помнится, сказала (помню как сейчас) - в смысле, нет, это выглядело так - ибсеновские декорации - бергмановская постановка - уппсальская публика - норвежские манеры:
ЭББА БЕРЛИНГ. В этом платье он точно меня полюбит.
И я, помнится, сказал (помню как потом) - в смысле, нет, это выглядело так - брехтовские экраны - пискаторова постановка - беккетовская публика - тюремные манеры:
ЙЕСТА БЕРЛИНГ. АААААААААААААААААААААААААаааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа...! - а как еще кричать, когда тебя выселяют, тем более - безо всякого паспорта
(это был зонг)
Ну, она была, ясное дело, мамаша тот еще Кураж, я был, собственно, Швейцеркас, и немая дочь Катрин, и смелый сын Эйлиф, и Иветта Потье, и враг, с которым браталась Иветта Потье, и, в особенности - ее новая шляпка. Вот кто я был. Тебе нравятся шляпы, Питер. Тебе нравятся чулки, тебе нравятся мамаши, тебе нравятся их немые дочери. Это не вопрос. Констатация факта. Я устал резать эти овощи, я уже сорок лет занимаюсь только резкой овощей. Мне следует родиться из кухни, о, блядь, она была права, и он был прав: я гожусь только на то, чтобы носить каблуки. Это правда, она была права, и он был прав, а ты, конечно, прав больше всех. Это наша семейная проблема: платье. Мы всегда думаем, что нас полюбят в платье. Стоит нам раздеться, все видят нашу мразь, поэтому мы берем ухватом, быстро, помногу, чтобы никто не успел опомниться.
Что в платие тебе моем... Питер... а?
Представь себе. Иордания. На планете есть только одно место мертвее, чем я: Мертвое море. В Петре жил человек, который ко мне благоволил, добрый человек из Петры. Он ни разу не выдал ни одного злого слова, ночью его жена пыталась меня убить. Она натурально залезла ко мне в кровать с гарротой. Она сказала... ну это даже не смешно. Это правда не смешно.
Ты так красив, когда зол. Ты всегда красив, но это удивительный сорт красоты. Это зрелость. Зреют красотой твои ноги, и твои руки зреют красотой, вызревает красотой твое лицо, ты налит ею без остатка. Больше нет красоты в мире, когда она вся собралась в тебе, когда ты зол, когда ты бессилен, когда ты совершенно не поймешь, что поделать. Ты не знаешь ругани, и ты ищешь слова, и любой, кто ругался бы так неумело, вызвал бы смех, но ты вызываешь страх, и страх этот тоже красив. Когда ты красиво злишься, я красиво боюсь. Это лучший подарок, который ты мог бы мне дать. Кроме собственного члена, конечно. Это было по-королевски роскошно. Но красота - дар искренности, ты не знаешь, и ты не узнаешь, но мне хорошо, что я знаю. Мне кажется, что это единственное, что я знаю, и это хорошо. Еще мне кажется, что это самое долгое хорошо, которое со мной бывало.
Она сказала: ты как-то странно... как-то странно на него смотришь.
ААААААААААаааааааааааа!!!!!!!!!!!!!
(Ему было шестьдесят восемь лет)
- Ты соврал мне снова, - это он все-таки успевает сказать, пока полирует коленями пол в коридоре. - Но я тебя прощаю.
У Йесты - девять классов образования. Он не знает столько цифр, на сколько наскучал, но скучно было ужасно. Это стоит дважды больной головы. Само собой. Вяло и отстраненно он соображает: так ничего и не сделал. По мелочи. Все мелко. Все очень мелко. Никакого толку.
Скалится, разумеется, немного довольно, не более того. Большей частью - морально. Снова пятерня на горле. - Никто не делает это так, как ты, Питер, - у него течет по бедру, он утирает, пока не дошло до чулка, облизывает пальцы, сползает в изножье, выпятив зад. Какая похабщина. Видел бы ты свое лицо... видел бы ты... я писал бы с тебя... потом скажу... не важно. - Никто, - он обхватывает ладонью стопу, целует у щиколотки, оставляя жирный красный след, немного деформированный сбоку - отсюда видно, край йестова рта остался у Кроули на ладони, - он ведет губами выше, долго водит носом по колену, под коленом, пробует на вкус. Все нормально. Все стабильно, все спокойно. Никаких посторонних. - Вы мучаете меня, вот что вы делаете, мистер доктор, сэр, - он глубоко и притворно очень сладко вздыхает, по-девичьи мечтательно закатывает размазанные глаза, потирает ладонью скулу, вероятно, снова засиневшую. Он даже кончить не успел, но это успеется. Это - вещь автономная. - Сделайте мне больно снова, иначе я начну рассказывать вам неприятные, такие неприятные вещи... - вот в чем штука: что бы ни произошло, кто-то сделает, а кто-то начнет. Неприятных вещей будет с избытком. Этого у Йесты полон череп. Он думает: когда-нибудь он возьмется за нож. Он говорит: - Я хочу сожрать тебя собой, Питер... посмотри, - он оттягивает в сторону край рта в своей обыкновенной манере. - Посмотри, сколько во мне места. Хватит на всех.
Неприятные вещи...
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-09 01:52:50)
Полуденный зной усиливался. Бескрайний и бездонный океан размеренно покачивал этот плот на волнах. В принципе это было штилевое, но уже сейчас можно было вполне оценить, что через час-два к горизонту соберется серая полоса. Будет дождь. Может даже ураган, если повезет, разницы сейчас в любом случае не особенно. В отличие от намеренного желания, которое особенно жаждет, чтобы все это разбилось о скалы, растрепало в клочья, раскололо в щепки.
Земли нет, нет скал, нет мизерной возможности почувствовать мгновение, когда череп раскололся бы о каменные тверди. Нет. Все это затянет под воду. Туда, на самое дно. В темноту и песчаную зыбь. Может быть. Наверняка. Через час-два. Но пока штилевое. Рыбы за редким случаем показывают из-под воды свои рыбьи головы и ухватив воздуха ныряют вглубь. Душно, определенно. Полуденный зной и соленая вода кругом, Йеста. Ладони преют от соли. Глаза бы не глядели на твой наряд, что очень романтичен. Береги его всем сердцем. Подлатай в большой своей необъятной любви. Хочется, конечно же, сказать ко мне, но что-то как-то провоцировать неохота, а то ведь и правда дождешься...
Из тебя вышел бы превосходный служитель цирка уродов, так как по части дрессуры тебе нет равных. Конечно, все правильно. Такой красивой женщине как ты нужен фон, на заднем плане нужен гигантский монстр, левиафан или какой-нибудь немейский лев. Непременно со сладострастным подтекстом. Чтобы у него были просто огромные чресла, доходящие в нутрах до самой глотки, нет, даже настолько огромные, что не пролезали бы ни в одну, даже познавшую все в мировые объемы, щель.
Не задумывался чрезмерно, но у меня и правда такая дерьмовая самооценка? Ты так считаешь? Думаешь, надо повышать? Думаешь повысится? Этими вот методами повысится, именно такими?... Спиздишь у Геракла кнут (ну или... одолжишь по старой схеме), будешь выбивать искры из песка пока до немейского льва будет доходить с какой (из двух) на какую тумбу нужно прыгать. Ррррр... А то прыгается зачастую мимо. Больше подбегается к защитной сетке и показывается зрителям лапы, когти и клыкастая пасть. Вне всякого, в этой хищной голове есть только гладкий-прегладкий галечный шмат. Это животное народилось очень тупым, но в почете, как пить дать, прямо из кишок эвереста.
Дойдет. Что характерно заметить, рано или поздно до всех доходит.
Ладно. Сдаюсь. Капитулирую. Ухожу собирать силы, здесь все что угодно теперь для вас, душа моя.
В любом случае этот белый флаг ушел полотнищем на чей-то подвенечный наряд. Стреляли. Невеста бежала в дыму, била в барабан и пела марсельезу. Грудь ее было видно всем. Всем было видно - груди не было. Выстрелили два револьвера - встретились два революционера. В жизни о себе бы такого мнения не вывел, но робеспьерщина на лицо, все это стремление к слету бошек. Все должно быть красиво. Даже слово "гильотина" звучит теперь в некоторой степени не без поэтизма.
Кроули глубоко дышит, медленно вдыхает, быстро выдыхает, у него по телу все еще гуляют крови. Ему настолько хорошо и уже не так остро, что он благоволит пропустить мимо ушей все эти пошлые спекуляции в сторону чьего-то орального промискуитета. Лишь блаженно улыбаясь подается ближе и укладывается щекой на йестово бедро, прикрывая после глаза. - Ты не заслужил. - Выговаривает довольно просто и не без нежности. Чувствует - чуть бьет в виске, после соображает, что в шее бьет чаще. - Что ты сделаешь, чтобы заслужить? - Поинтересовался глядя в стену все так же едва ли улыбаясь, ведя пальцами от гладкого нейлонного колена к кромке чулка, заводя после палец за край.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-09 18:08:22)
Все добры и все нежны. Все добры. Все нежны. Мадам добры, мадам нежны, к ним приложны их разнообразные месье. Оттого месье добр и нежн, что давно не видел белого света, давно не знал женщины, не слышал музыки, не чуял цветов. Тут кто угодно понежнеет. Любое милосердие, любое нежносердие, любое добросердие берется из страха быть наказанным. А чего толку бояться, если уже наказан? Или: чего толку быть милосердным, если наказания не боишься. От отстойника несет. Это - всемировая совесть, всепланетный стыд. Всечеловечий долг. Нет долга - нет проблем. Нет стыда - нет сомнений. Нет совести - нет и никаких мыслей. В смысле, вообще никаких. В смысле: действительно. Только тоска, и то немного. Радость с ней похожа на камни, или маковое поле, или пресное озеро, или лесной пожар. Она помещается на самый кончик бисерной иглы или человеческой ресницы. Надо иметь очень сильный глаз, чтобы разглядеть детали. Глаза слепнут от вони один за другим. Застлано, несет молочным, кислым, перезрелым. Гнилым, может быть. Глазу пахнет катарактой, глазу пахнет глаукомой. Глаз плачет по неувиденному, реакция цепная - как зевота. Покрываются испариной и прочие, все известные человеческому и животному организму глаза, пока над миром не встает темнота. Тень падает на отбросы, и радость торжествует, как ангел, и трубит в свои радостные ангельские трубы. Все, что творится в темноте, становится благом.
- Когда-нибудь я понравлюсь тебе, Питер, - он разгибает каждый палец Кроули поочередно, чтобы взять его ладонь в свою. Йесте поджимает. Он выглядит лениво, как и обычно, но на самом деле сейчас рванет. Еще пару минут. Это точно. - Я даже на вкус как настоящая женщина.
Каждыми двумя пальцами он поддевает по застежке, чулок мало-помалу съезжает вниз вместе с бельем. Хуй его знает, как оно на самом деле. Неопределенного толка нервозность охватывает Йесту всякий раз, когда кто-то предприимчивый пытается взять у него в рот. Однажды он даже дал кому-то ногой по лицу. Распределение ролей очевидно. Зачем лишний раз выебываться? Совершенно не понять. Сказано - лежи, значит - лежишь. Все это неповиновение имеет хоть какой-то смысл только тогда, когда идет по заранее составленному плану, но вообще-то он свято уверен: здесь тоже присутствует некоторое негласное распределение.
Голый, он снова жжет костры, травы в них горят так, что ближайшие селения в одночасье сходят с ума. Вечером он факел, утром он пепел, к вечеру восстанет и с утра вытлеет в пыль. Он плюет бензином, как факир. Кислород прогорает секундно, задыхается все живое, солнце гаснет перед этим светом: настолько ярко. - Ты научишься понимать, что я тебе нравлюсь, - он ласково забирает волосы у Кроули с лица, прежде чем перевязать ему глаза еще теплым чулком. Пошла стрелка, но ткань сложена вдвое. - Я - твоя лучшая женщина, Питер.
Там крутит в религиозном экстазе, закат - это просто еще один костер, там выгибает в судорогах, и бьются головой об землю, режут животы каленым железом, распинают женщин, всех женщин, кроме лучших, пьют животную кровь, рисуют ею лица. Там руки в сурьме. Хорошо, что мы здесь. Хорошо, что мы не там. Головы у них в грязи, и животы в грязи, и лица в грязи, и руки в грязи, в грязи судороги, в грязи экстаз и в грязи костер. Спасибо, что все так чисто. Он украдкой утирает глаза, пока никто не видит, но все сухо. Все чисто и сухо.
Я хочу его голову, Ирод. Ты что, дура. Я хочу и твою голову, и голову стражника, и голову Иродиады, я хочу голову Обри Бердслея, я хочу голову Оскара Уайльда. Я надену их на нить и буду носить, как бусы, и каждого, кто будет спрашивать, я буду обезглавливать на браслет. Еще мне нужна пара колец и серьги. - Я хочу сделать так, чтобы видя темноту, ты думал только обо мне, - шепчет он своим раскрытым ртом в его раскрытый рот, поддерживая голову так, как будто она уже отдельна. - Я хочу сделать так, чтобы ты перестал думать обо мне только если умрешь, - чтобы: ты всегда думал обо мне, как я всегда думаю о тебе, это так утомительно - о ком-то думать, я никогда еще в своей жизни столько не думал... - Я хочу убить тебя, когда ты перестанешь думать обо мне, - тебя, себя. Какая разница. Теперь я совершенно не знаю, что будет завтра, потому что я всегда знаю, что будет завтра. Ты понимаешь, о чем я? Достаточно ли хорошо ты понимаешь? Ты всегда знаешь, что будет завтра, потому что ты знаешь, что будет завтра, проснувшись с утра, я улетаю в Прагу, потому что я там не был, хотя вчера вечером я собирал белье, чтобы наутро унести в прачечную. Я знаю, что я не знаю, что будет завтра, но теперь я ничего не знаю, и еще твои книги, твои умные книги. Я совершенно ничего не знаю. Я никогда ничего не знал. Я не умею знать. Ты любишь женщин. Зачем в твоем доме эта комната, мастерская, ты что-то делаешь руками. Разве ты что-то делаешь руками, зачем она здесь, откуда она здесь взялась. Это женская комната, зачем там я. Что раньше было в этой комнате, что ты делал в этой комнате своими руками, почему она мастерская. Кто твои родители, и зачем ты врач. Почему у тебя глаза как гвозди. Почему ты режешь крупно. Он кусает беспорядочно, сжимает зубами кожу на шее изо всех возможных сил, пока не становится больно самому, тянет, кажется, пытается оторвать, трется лицом. Скоро ты станешь весь больной и красный, и все равно они будут смотреть на тебя так, как будто хотят сожрать, так, как смотрю я. Я всегда так смотрю, ты не видишь, но я знаю, как я смотрю, я знаю, как выглядят мои глаза. Я знаю, как выглядят мои глаза и я знаю, как смотрят твои. Как будто я стена, на которую нужно повесить картину. Это хорошая картина, Питер. Эта картина лучше моей или хуже. Эта картина лучше моей лучшей или хуже моей худшей. Я что-то не пойму. Я ничего особенно не знаю, как знать, не знаю. Как бы узнать, может быть, тогда мы бы поняли друг друга. Зачем тебе в доме мастерская. Что ты делаешь руками.
Он стонет, или хрипит, или кричит, или поет - не понять, но вовремя упирается лицом Кроули в грудь, и звук пропадает. Он немного погуляет между ребрами и уйдет. Все уходит, свет ушел, и ушла Эбба, уйдет и звук. Когда-нибудь это случится. Почему-то ему становится очень холодно и очень страшно одновременно. Как сказать об этом, он не имеет ни малейшего понятия, поэтому он продолжает глухо выть, накрепко вцепившись в бедра Кроули пальцами. Тут синяк, там синяк. Равномерно на двоих. Кому... какое... дело. Никакого. Выражение лица его, впрочем, не меняется, не меняется и поза, только глаза становятся чуть больше. Он никак не может сообразить, и от этого ему страшно, как будто ненароком разделся до костей.
Впрочем, это быстро проходит.
- Это очень плохая шутка, Питер, - растерянно, как ребенок - насколько можно в заданных обстоятельствах, - конечно, можно, - тянет Йеста, приникая ртом к его соскам, примерно туда, куда только что неплохо проорался. - Это такая плохая шутка, Питер, никогда не шути со мной. Мне не нравятся все эти шутки... Это слишком долгая шутка, я не совс... я не понимаю, Питер, твоих шуток, не шути со мной? Питер?
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-09 22:04:06)
"Ты научишься понимать, что я тебе нравлюсь..." - Он смотрит внимательно в глаза, ведет бровью не говоря ни слова: "Так так... что дальше..."
"Я даже на вкус как настоящая женщина..." - Рассматривает пальцы Берлинга рисуя на губах ухмылку, дескать "ну не знаю, не знаю..."
"Я - твоя лучшая женщина, Питер..." - Чуть прикаменевает от ослепления. Край его рта разово нервно дергается.
"Я хочу сделать так, чтобы видя темноту, ты думал только обо мне..." - Он качает из стороны в сторону головой и улыбается. Так он говорит: "Нет, я никогда не буду думать только о тебе..."
"Я хочу сделать так, чтобы ты перестал думать обо мне только если умрешь..." - Он качает головой из стороны в сторону и улыбается еще шире, уже показывая оскал зубов. Этим он говорит: "Нет, я намерен жить очень долго..."
"Я хочу убить тебя, когда ты перестанешь думать обо мне..." - Он качает головой из стороны в сторону и начинает беззвучно смеяться, чуть выгибаясь грудью вперед, верно от крайней трагикомичности момента. Когда в легких заканчивается воздух он звучно вбирает его в себя снова, помногу, чтобы продолжить эту беззвучное паясничание. Этим он говорит: "Нет, нет и еще раз нет."
Но жест ему нравится. Он как-то одуревает, дичает. Это отличный подарок.
О, ведь эксаудиризм это вещица для знатоков художественного толка. Это тебя только приучили думать, что я врач, а это на самом деле чистой воды предрассудок, так как чтобы вылечить одного, нужно изучить десяток, а чтобы изучить десяток, нужно понимать, что десяток - это стадо, нужно знать, что это стадо от многого стада, а, стало быть, знать, что где стадо, там и стадные рефлексы, люди еще называют их традициями, историей и культурой, так как только в этих рефлексах можно рассмотреть болезнь во всей ее красе, ту именно, что ходит от эпохи до эпохи повторяя одно и тоже в разных сочетаниях слов. И все они приходят по одному, чаще останавливаются деликатно в дверях - это те кто больше готов прятать, или проходят напрямик к софе - те что готовы скорее колоться, что тоже не факт, они говорят приглушенно поначалу, у них чуть трясутся руки, персты подрагивают так мило, иной раз до неприязненного чувства, в зависимости от чистоты ногтей. Они шепчут заговорщически, или идут речью в нажиме, чаще о тех мразях, которые их окружают, они перекатывают во рту слюну, сопят, пыхтят, экают, акают, охают, шелестят софой, тянут сопли, отсмаркиваются, промакивают глаза салфеткой, мнут на себе одежду, потирают руки, чешут щеки, чешут головы, чешут задницы, гремят бусами и каждый раз вздыхают настолько непомерно тяжко от каждого чуть более наполненного смыслом вопроса, что кажется ты и правда должен иметь под рукой кнопку вызова неотложки. Вранье. Одно сплошное вранье. Котел с аскаридами отваривающимися живьем.
И хоть сдались бы они к рассмотрению, все эти детали, никто же никого не рассматривает, стандарт аналитика это пишущий манекен. Ты тычешься мордой в монитор или лист, черкаешь и пишешь, то что и так понятно, но почему-то тогда это предстает перед глазами так ярко и невозможно убого? Без лишних притязаний Йеста, хоть раз в жизни дай не видеть этого, потому что хочется только слушать. Заметь и прельстись уже наконец, отринув все свои девичьи ревности, что не их...
Он скрипит гортанно, отвечая его зубам. Цокает порицая. Ударяет по лицу, получается по скуле. Качает головой, дескать: шея, шея... но это уже не "нет", это уже "хватит, достаточно" или... - навалившись всем весом кусает ответно, разводя при том коленями бедра. Трогает тело пока самого не начинает корчить от возбуждения. Ахда, вот этой дряни я еще не пробовал... вот этой мерзости... - охватывает ладонью. - Своим собственным ртом, вот этим... вот это... - проводит снизу вверх и сверху вниз.
Да я еще ничего толком не пробовал, ни здесь... - кусает снова, - ни здесь... - кусает снова, - ни здесь... - это такой особенный сорт поцелуев, долгий и мучительный, прямо как твоя похоть. Извини, конечно, но у меня в ушах елей, стоны изрядно сгущаются. Не могу сказать точно, но кажется это невыносимый концентрат.
Драл так, что когда Еничек пришел наша Марженка уже и не рада была. Подминал ухватив зубами как пришлось. Изрядно сильно прокусил, железо на зубах со слюной мешалось, но отпускать и не думал.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-10 00:29:15)
Все стулья горячие как ты, или как солнце, или как плита, на которой только что готовили, любой стул - это проблема. Сесть - это проблема. С таким образом жизни - взаправду. Стрессы, блядь, стрессы. Кругом одни стрессы.
Сел.
- Сплю херово, ем не очень, постоянно хочу трахаться. Получаю большое удовольствие от жизни, когда случайно ткнут локтем под ребра, очень злюсь, когда извиняются. Чувствую себя непревзойденно комфортно в женском нижнем белье и в чужом мужском. Терпеть не могу женщин, хочу как-нибудь выносить ребенка, однажды пытался вешаться. Много пью и не пьянею, могу вынюхать с полкило и оставаться спокойным. Индифферентен к политике, страстен религиозно, прописки, гражданства, паспорта заграничного или любого другого государства, официального места работы, учебы, проживания, медицинской карты и страхового полиса, судимостей, детей, административных и уголовных правонарушений не имею, не жалею, не зову, не плачу, в браке не состоял и не состою. Ну провезите еще одну, мистер водитель, сэр, это сухая краска, она не пачкается, я не допру эту дуру пешком.
Допер. Сел (генофлекторий - то есть, даже не скамья).
- О мужчине, с которым живу, знаю только адрес, имя, место работы и номер машины (не наизусть). Жуть как люблю завязывать шнурки. Больше, чем женское нижнее белье, чужое мужское, локоть под ребра и трахаться. За последние два года не прочел целиком ни одной книги, кроме церковных, не видел ни одного фильма, кроме порнографии. И то не целиком. Никогда не имел друга, имел всех прочих. Не отмечаю дня рождения и других праздников. Из цветов всего больше люблю орхидеи. Больше, чем завязывать шнурки. Вообще недавно сошел с ума, это... Доктор, в глаза мне смотрите. В глаза. Все нормально. Действительно кроет. Крышу сносит натурально. Ничего не пойму. Все нормально, извините. Нет, я просто был пьян и ввязался в драку, и, наверное, ха-ха, мне что-то повредили. Что, правда неделю? Сколько? Десять дней? Ну это пиздец. Прости Господи. Киран, ну я же извинился.
Извинился. Сел.
- Я все еще не знаю слово "бенефиций", и слово "медиальный". Мы познакомились, когда моя мать пыталась сдать меня в дурдом, потом я попытался ее убить, и мы познакомились снова. Видит бог, он меня хотел. В баре. Да, мы встретились как-то в баре, когда мне было ужасно грустно, и даже тогда он меня хотел. Потом он понял, что он меня хочет, потом... то есть, сначала я попытался ее убить, я думаю, потом ты понял, а потом я завязал тебе шнурок. Ну, шнурок. У тебя развязался шнурок, я завязал. Когда пакуешь холст, важно правильно перевязать, чтобы не было грязи. Потом ты ушел от меня, и раз или два я даже... ну, плохо спал. Все думал: как же это ты так струсил. Потом ты начал меня бить, и бил, и бил, и иногда теперь, когда я поворачиваю голову, у меня ненадолго закладывает левое ухо и начинают дрожать руки. Мне кажется в такие моменты, что мне так хорошо, что я могу умереть от этого. Так мне хорошо. Питер? Ты слушаешь меня?
Ты не слышишь: я очень громко кричу (ты усвоил? Если ты как-нибудь случайно - совершенно случайно, - свернешь мне шею и сможешь утилизировать мой труп, никто не хватится. Все привыкли, что меня нет. Вот когда я есть - это уже проблема... ну ты и сам знаешь. Ха-ха).
Верещит он так истошно и надсадно, что не нужно никаких непристойных лужаечных танцев. И без них все складывается репутационно-безупречно. - Па... Питер!!! - крику как воды, захлебывается, отплевывается и продолжает, вырываясь и выкручиваясь из хвата, беспорядочно отвешивая не самые слабые удары то туда, то сюда - куда придется. Придется. Славное слово.
Я ведь только хотел чтобы все было честно как же ты не поймешь какой же ты идиот блядь а еще врач ну как же ты милый милый Питер лечишь людей ведь дело не в том что "только" а дело в том что "обо мне" мне кажется это неплохо если кто-то думает о тебе ну может быть хотя бы самую малость посмотри на себя посмотри что с тобою сталось как только я начал думать о тебе минимум пятнадцать раз в день (минимум три раза из них с особым усердием) - ты стал богом но нет не подумай что я хочу быть богом я же не дурак я даже не смог стать священником чего тут о богах нет дело совсем не в этом совсем совсем (грустно покачать головой) не в этом просто я никак не пойму я же даже не знаю слова "бенефиций" и... и... и... другого какого-нибудь слова а в прошлом месяце я спал со всем городом это что? неужели тебе так нравится со мной спать но ведь и этого давненько не было...
- Мне больно, больно, больно, больно, больно, больно, больно!!! - теперь он визжит по-бабьи, или рычит по-звериному, или еще что-то неуловимое меняется в его голосе, или в отсутствии голоса, когда он наконец кончает (нужно только потрогать), жмурится, кривит ртом, прогибается в пояснице и становится еще больнее: это значит - раскрыть пасть пошире. Видно не очень хорошо, но где-то в себе он улыбается довольно, и немного думает о своих чулках, но все больше заходится стоном. - Больно, больно, больно, больно, больно, мне больно, Питер, мне так больно, не останавливайся, мне больно, больно, больно... - по хребту потекло, уже как-то думал об этом, рассеянно соображал: ну да, Вилли. Это не очень важно. Я полгода думал, какое у тебя лицо, когда ты кончаешь. Я рисую, я знаю лица. Я угадал.
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-10 01:57:34)
И так происходит со всеми, с каждой жизнью и всеми прилагающимися ей развернутыми характеристиками внешнего и нутряного. Полный пансион, иначе говоря. Второй закон термодинамики, энтропия. Реверсивная психология, попытка уйти от контроля. Стремление к бессмертию. Ты, Йеста не уйдешь от контроля, от полного пансиона и от энтропии. Ты не бессмертен, но ты здесь, прямо под моими руками.
Этика человека заключается в том, чтобы красиво врать себе и другому. На лице можно изобразить абсолютно все, можно сказать как угодно все что угодно кому угодно и для чего угодно, но как отказать своему ненасытному желанию, которое постоянно требует вне всякой этики, ища взглядом: покажите достойную внимания цель и я буду переть к ней как угорелый, в сытости, голодности, бодрости, усталости, бегом, пешком, ползком, прорывая бульдозерами траншеи, давя все живое гусеницами танков, сотрясаясь телом в качке поездов и кораблей, собираясь из растекшегося плашмя в желании встать на карачки, из последних сил вскарабкиваться цепляясь зубами за выступы земли, преодолевая, теряя конечности и потроха, и испытывая при том ни с чем не сравнимое удовольствие от осознания мысли, что скоро это все будет моим.
Человечество снедает инфантилизм. Глобальное потепление, ледники эгоизма год от года затопляют все что способно мыслить хоть сколько-нибудь отрешенно от собственного пищеварения. И ты очень тупой и правда, ничерта не соображаешь в терминологии, но ты срать хотел на то, потому что ты понимаешь, что главное - это носить в себе цель, которая будет выворачивать мне кишки не давая покоя. Это как миллисекунда до момента поставления точки, бесконечные фрикции для женщины, никогда не знавшей оргазма. Ты просто огромная, безразмерная дрянь, в смысле сорта наслаждения, ведь дурное всегда изрядно приятно, дурное в итоге стремится облагорогодить.
У меня так много этики, Йеста. До жопы. Что ты не то чтобы еще не понял сути, но даже ухватить ее не можешь.
Он сваливается на кровать задыхаясь. Валяется так пыхтя с полминуты, но старательно поднимается. Это некомильфо, такие случки. Ему нет равноденствия, потому что одной грубости мало. Он усаживается на постели где-то в ногах и охватывает берлингову щиколотку ладонью. Ничего общего его щиколотки с женскими щиколотками не имеют, щиколотки этого Берлинга. - Знаешь... меня все еще терзает один вопрос... - Он улыбается часто дыша. - ... как ты считаешь... кто будет больше меня ревновать... ты к моей будущей жене... или она к тебе?... - Продолжая улыбаться замолкает и подносит стопу к своему подбородку, давит им на пальцы так, что те прогибаются, после охватывает губами и проводит между ними языком. Он конечно же шутит. Берет каждый, втягивая и отпуская, кидая взгляд к подушкам, к лицу, понимая как стремительно холодает в комнате. Когда холодает нужно подбрасывать дров.
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-11 16:31:47)
Жил один здесь, жил один там, имел строго, как закон или плеть, определенные привычки - много привычек, привычный хаос, мыслительный регламент, каталогизировал личное и безличное по томам, многотомно, вовремя вспомнил, что не научился читать, да так и бросил на половине. Имел предпочтения, носил с собой, слава богу, ничего не весят и не гремят на ветру. Ими дорожил, поскольку единственным угождал и единственных ублажал. Более того: складывал чужое мнение, оставлял следы. Вызывал эмоции того или иного порядка, провоцировал много лишних слов. О себе, далее - в себе: чтобы хоть как-то понимать, что такое и как дальше жить. Знал, что пить, чем питаться, на чем ездить, о чем думать, какой температуры вода из душа, какого цвета зубная щетка, какой крепости кофе в утренней чашке. Какой крепости кофе в ночной, разумеется, чашке, как лежит постельное белье и какого оно цвета, что важно - какого материала. У меня есть кожа и я знаю об этом без дополнительных напоминаний, я знаю требования этой кожи, когда я знаю, в чем я уязвим, я - человек. Когда со мной происходит ограничение, я знаю, что я - один человек, конкретный человек, самый настоящий человек всех людей. Я знаю, что идет из меня, я знаю, что мне нельзя навязать. Если я не люблю инжиру, я не буду есть инжир, никто не сможет заставить меня любить инжир (на самом деле я люблю инжир). Это моя нелюбовь. Это моя кожа, это мои ограничения, это материал, цвет и поза моего постельного белья, мои кружки и мой утренний душ. Это нужно мне, чтобы знать, что я не мертв. Мне надо знать о своем теле, чтобы понимать, что я не мертв. Вставал в семь, или вставал в двенадцать, или вставал под вечер, работал или уезжал, или ездил и работал, закидывал ноги, куда хотел, с кем хотел спал, с кем не хотел - со всеми хотел, - не очень уместно - любил то, а того не любил, имел мнение, имел память, откуда ты здесь нахуй взялся? Зачем ты пришел? Зачем ты пришел? Зачем ты пришел? Кто дал тебе право знать мою память, мое мнение, мои ноги, мою работу и мое постельное белье, кто дал тебе право брать это право. Кто дал тебе право позволять мне отдавать тебе это право. Позволять. Это снисхождение. Это одолжение. Это благотворительность. Все, что делал - делал для себя, теперь нет и этого. А что осталось?
Он тихо смеется, склонив голову на бок, чуть розовеют его щеки, как будто положил голову в костер. Йеста потягивается, Йеста ведет рукой по простыни, как шлейфом подвенечного платья по полу. Ему спокойно, он яростен, но глубоко внутри. Снаружи, конечно, хочется спать. - О, она, Питер, будет очень хорошей женщиной, я думаю... я думаю, она будет очень хорошей женщиной, ведь ты хороший человек... поэтому ревновать она будет первые года два, а потом перестанет, она нарожает тебе прекрасных детишек, и ты меня забудешь... я уеду, ты перестанешь меня трахать, потому что у тебя будут хорошенькие детишки... девочка и мальчик, я думаю, ты будешь хорошим отцом, Питер, таким же хорошим, как человек, - он лениво поднимает ногу, оглаживает лицо Кроули по контуру сводом стопы, непонятно, смутно улыбаясь. - Это будет очаровательная девочка, вся в свою хорошую женщину-мать, а мальчик, он, конечно, будет весь в тебя, ты будешь воспитывать его по всей строгости, а когда он начнет читать твои, о, умные книги, ты совершенно возгордишься им, представь себе, вы будете читать вместе, он будет сидеть у тебя на коленях, и вы будете читать вместе... пальчиком водить по строчкам... такой маленький теплый умный мальчик у тебя на коленях... ты хороший человек, Питер, поэтому ты всадишь ему только в следующий раз... прямо в твоей хорошей библиотеке, полной умных книг, своему маленькому теплому мальчику, ты подумаешь да... какие маленькие ручки... какая тугая у него задница, а, Питер, ведь это ничего такого, кто, если не отец, научит его всем этим житейским премудростям, а, Питер... Он немного покричит, но потом перестанет, и дураку ясно, что ему это все нравится... да... нравится, - пальцы его оставляют у Кроули на лице влажный прохладный след. Чуть повернувшись, он кривит ртом: по спине все еще течет. - В это время я буду где-нибудь в Хайфе, в Кармеле, я буду спать, но в это время я вспомню тебя, Питер, в тот самый момент, когда он впервые закричит, я вспомню, и я подумаю: все идет славно... возможно, мне придется перестелить постель... все идет славно... все эти люди очень хороши...
Отредактировано Gosta Berling (2016-02-11 20:17:29)
Еще чего, вот о работе только здесь разговоров не хватало. Давай побеседуем о твоем папаше, да...
- Оооо... - Молниеносно тянет, будто поглядев скучный, полный унылых клише спектакль, при том при дурной актерской игре, уже успев при том несколько успокоиться дыханием, но и не думая искать покоя в том самом плане.
- Ну нееет, Йеста... нееет... - То есть мимо. То есть ты не будешь сейчас спать, это во-первых. А во-вторых... - Ты никуда не поедешь. - Он непрестанно улыбается, снова проводит губами по стопе и снова прихватывает пальцы ртом, чуть обозначая укус. Ладонь ползет выше, к колену. - Мы будем жить все вместе. - Губами пускается следом. Он бреет ноги, этот Йеста Берлинг. Все свежее, гладкое. Каков сукин сын.
- Она ведь ничего не будет знать... - целует колено. - или будет только тихо подозревать поначалу... - целует другое. - Она будет очень деликатной женщиной, поверь мне... очень воспитанной. - Не тон, а прямо затравка для кристаллизации синтетического корунда. Таким голосом только бордели рекламировать. - У нас будет такой двухспальный конгломерат... - он не смеется, давит это в себе, пускаясь губами выше по бедру, к животу, при том дразняще обходя срамное. Не без ухмылки проводит языком по коже собирая сок и нависает сверху, чтобы прошептать в самые губы. - Одну ночь я буду трахать тебя... - кратко целует, давая почувствовать соль. - а другую ее... - подается в сторону и целует распухший укус, после ведет носом по шее для новых целований. - Когда у нее наступит задержка ты наверняка начнешь сильно переживать... - целует в щеку. - ... но и я... зная твои замашки буду переживать не меньше... - целует другую. - В любом случае, проверка на отцовство не вызовет какого-то особенного затруднения. - Говоря это берет его дружка в ладонь и принимается за дело довольно умиротворенно, пристально вглядываясь в глаза, временами отвлекаясь на поцелуи. - Она непременно рано или поздно возненавидит... - целует лоб. - сначала тебя. - целует нос. - а потом меня. - целует подбородок, чувствуя как кожа в руке начинает расправляться. - женщины ведь очень самолюбивы, Йеста... но склонны к компромиссу... - целует в губы жарче, учащая движения, и наскоро отрывается на слова - ... особенно когда до них доходит понимание разницы в измене мужа с мужчиной, нежели с женщиной... - сам устроился основательно, успев всем этим обозначить, к чему все таки вел. Развалил его на постели и покрыл снова в таком намерении, будто сейчас построит здесь дом лет на сто, для нескольких поколений. Да, именно здесь. Вот в этом месте, в которое нацелясь попал без всякого затруднения, стоило только чуть сильнее прихватить его под бедра. В движениях не церемонился, но и не горячился как прежде, просто делал беседу еще приятнее. - Ооо... и правда... - поставил на шее легкий засос. - а если родится мальчик?... - прижал в пальцах сосок довольно чувствительно и выслушал, не без наслаждения, стоны. - мне и правда никак нельзя будет оставить вас наедине...
Море уже не волнуется: переволновалось. Мещанским потеряли счет. Мы с тобою, Питер, оба подлецы. Не кажется ли тебе. - Питер... Питер... она будет красть у меня помады и чулки, Питер... ты будешь приходить с работы, ты будешь пьян, ты устанешь, тебе придется с ней лечь... у нее от тела пахнет, Питер, под ней мокрая простынь, ты будешь скрипеть зубами... к четырем утра ты всегда, каждую ночь, всегда будешь приходить ко мне... приходить ко мне, Питер, - он запрокидывает голову, волосы, вылезшие из хвоста, липнут к лицу, липнут веки к глазам, тело липнет к постели. Он зевает в поцелуй. На самом деле он ненавидит женщин: подражатель ненавидит пример для подражания, местоимение ненавидит свое существительное, портрет ненавидит натурщицу, а ребенок ненавидит мать. Все у Йесты в голове сложено верно, как по учебнику. Подражатель знает, что он прекрасен, местоимение знает о своей емкости, портрет знает свое совершенство, ребенок знает свою молодость, все знают свою вторичность. Свою почетную серебряную медаль. Любая блядь, любая алкоголичка, любая старуха, любая уродина, любая монахиня, любая фригидная, любая бесплодная идет по жизни с завидным первенством. Ноги его смотрятся роскошно в любом виде, если показывать не выше колена. Дальше возникают вопросы. - Из меня не потечет кровь, если ты этого не захочешь, со мной не нужно гондонов, я никогда не ошибаюсь, я... всегда знаю, что тебе нужно... я... знаю... где трогать и где целовать, где сжаться, а где расслабиться, а где расслабить тебя, Питер... я знаю, где кричать, а где молчать... если ты ударишь меня, тебя не будет мучить совесть... п-потом... - у Йесты на лице лихорадочное, там - синяки и ссадины, потекшая краска, похабно открытый рот, пот и немного давно высохших слез, обида и большая похоть. Похоть исключительно дамского рода - сами дамы на такое не способны. Это его личное изобретение. - Поэтому у тебя никогда не будет ребенка, Питер... потому что... ты и сам знаешь... такие, как мы, не должны плодиться... потому что лллюбой мальчик и ллюбая девочка... с нами будут в опасности... ты просто... просто не успеешь к ней зайти... в... - он ненадолго замолкает, плаксиво, надсадно стонет Кроули в плечо, вцепившись ногтями в его лопатки, подается вперед, почему-то - с чрезвычайно обиженным видом. Сколько лет-то тебе, Питер. Четырнадцать. Пятнадцать? Очень... очень завидно... - Мне будет не хватать тебя... до четы... четырех утра, поэтому... придется... искать себе компанию... я вас познакомлю... я всех вас познакомлю... вы... мои добрые... до... брые... друзья... я перестану нервничать, Питер, и ты перестанешь... когда у нее родится черный ре... ребенок... тебе нравятся такие? Ничего не поделать... нельзя... нарушать мирово-о-о... мировой распорядок, Питер, немно... го... покомплексуем... переживем... Питер, о, Питер, ты заснул? Давай быстрее... переживем... никто не поверит... что это наш сын... мне при... придется родить тебе... другого, - и мы все будем комплексовать, пока не сдохнем, а потом, конечно, задружим семьями... у нее Питер и у меня Питер, все это равноценно. Все это хорошо. Если что - будем меняться.
Выслушал рекламу с незавидным интересом, знай себе занимаясь полюбившимся делом. Не без сарказма, разумеется. Я, дескать, такая-сякая, вот тут у меня плюс, тут тоже и даже тут периодически... Рассказывай давай, маркетолог сетевой. Трахать его в таком состоянии, что принять участие в свальном грехе в дурдомных интерьерах - он весь горит, так что его даже подтрясывает, что опять же добавляет градуса.
- Ну хорошо... ладно... а бампер у тебя где?... Где этот мясистый, здоровенный, навостренно торчащий и колыхающийся в такие моменты как сумасшедше расшатанный бампер?... Где этот дымящий призыв из-под капота, я тебя спрашиваю?... так чтобы руки сами тянулись починить?... А задница где у тебя... как у бегемота?... такая огромная как вся Ирландия... Где этот бодрящий запах вагины?... Я в кой-то веки могу уже упасть в этот в бассейн с расплавленным оловом... чтобы не греметь костьми об эти твои... - Задышал чаще. Ускорился. Обнял крепче и прижался ртом к шее. Пульсирует так что в губах отдает. Разумеется, так лихо парировал по той причине, что уж больно все это пришлось не по вкусу, именно что в зачине про стародавнего друга Питера. Благо тон был не столь серьезен, что не должно было еще больше оскорбить. Сам оскорбился, вне всяких сомнений. Его же оскорблять, в принципе, было уже некуда. Оставалось только любить. В сущности же, и правда не стоило начинать про старое. - И знаешь... я твоих вкусов, пожалуй, не разделю... - Повел губами по щеке. Сказано же было "будем меняться". - как-то не особенно хочется совать нигеру... - Поправил его слегка под собой, ухватив под бедро, заодно сжав задницу, чего показалось мало, - выдал до кучи шлепок и принялся подгонять из принципа, так что и пяти минут хватило бы, чтобы взял тот свои слова обратно. - Он называл тебя своей белой шлюхой?... Он тебя сосал?... Тебе нравилось когда он тебе вставлял... расскажи... я должен знать, а то мало ли... решу сменить предпочтения... - Он немного звереет. Воображения тому способствует. - Я видел... видел как ты на него пялился... видел твой блядский взгляд... как ты шел с ним туда виляя жопой как маятником...
Он шлялся, пока не было войны, потом стала война, и все стены рухнули, павильон стал пуст. Рухнула первая, с ней не стало фабулы и характеров, рухнула вторая - не стало тезиса, антитезиса, не стало их синтеза, рухнула третья, похоронив под собой завязку, кульминацию (менопаузу - много позже женщины расцвели, как орхидный сад Ниро Вульфа, или Вирджинии Вульф, но у нее, скорее, кувшинки, и увяли в одночасье, лишившись питания и любви) и развязку, рухнула четвертая, и он оказался голым перед зрительным залом. Жизнь, которая в нем скопилась за столько лет путешествий, кто-то называл памятью, а кто-то душой. Они были одинаково неправы. Это был багаж, и Йеста (он был загорелым, веснушчатым от солнца и донельзя довольным) встал одной ногой на землю, другой ногой - на небо, и начал разгружать свои чемоданы.
Это был энергетически затратный процесс. Он порядком утомился. По лицу его мелко и жарко тек пот, дышал он прерывисто, часто, с каким-то жалобным, умоляющим присвистом в горле - то ли всхлип, то ли стон, то ли вскрик. Вымокло все его голое тело, стерлось до синего там, где соприкасалось с проклепанными чемоданными углами. О, как он страдал, как он страдал, разгружая все свои чемоданы Йесты Берлинга. Очень много было чемоданов. Очень много. Об этом даже сняли фильм. Режиссер - Тинто Брасс.
- Уже неделю... как только я нагибаюсь в кухне... ты запираешься в ванной... и дрочишь, как сумасшедший... зеркала потеют... не пизди мне, Питер, - выдыхает он куда-то ему в плечо, мечтательно скалится, со всей дури прихватывает сначала за мочку уха, потом - шею, потом - самое горло, где трепещет, сипнет, замирает очередной короткий выдох. - Зеркала потеют... во всем доме... В соседних домах... у женщин течет по ногам... когда ты в ванной... думаешь о моих подвязках... у женщин с задницами к-как у бегемота... с вагина-а-ами... которые пахнут... когда ты в ванной... стираешь себе ру... руки до крови... и думаешь обо мне...
Он шел до создания богов и до создания человечества, он шел до Хаоса и до Хтонии, до Тиамат, до начал любого толка, был их первопричиной, отцом зачавшим и матерью выродившей, чтобы испробовать каждого, чтобы выбрать достойнейшего из недостойных, плодороднейшего из бесплодных, чтобы почувствовать должный удар и должный поцелуй, чтобы рассказать свое имя, чтобы рассказать отсутствие матери своей и отсутствие своего отца. Это было довольно долгое путешествие, и теперь он немного устал. Он остановился на привал на землях сумасшедших, невинных, порочных, блаженных, может быть и, насвистывая подобно мастеру Тулье, принялся строить свое место. Чемоданов было много, и он не отказался бы от помощи. Что может быть такое тяжелое в этих чемоданах? Вот в этом, например - ирландское черное золото. В нем весь ландшафт, который ему совершенно не нужен.
- Видел? - Йеста коротко, но зажигательно хохочет, громко охает, разевает пасть пошире, едва не вывихнув себе челюсть, издает еще с парочку непристойных, но очень красноречивых звуков: это о том, что он думает и о порке, и о черных, и о третьем разе за ночь, и о слежке. Слежке. Господи, это так смешно. Мистер доктор, сэр, до чего вы докатились... (это его, конечно, заводит). - Конечно... видел... Питер!.. Он был так нежен... он взял меня за волосы... вот так... - он запускает пальцы в волосы Кроули, они, конечно, короче, но тоже сойдет, прижимает его голову к своему плечу. - Потом он трахал меня в рот... так нежен... он трахал меня в рот... и звал меня блядью... - Йеста проговаривает по слогам, растягивая буквы в самой омерзительной манере, которую только может припомнить. - Сладкой... грязной... белой... блядью, - он сводит ноги у Кроули за спиной, подталкивает его коленями под ребра. Одна нога в чулке, другая - без. - Потом... он растянул меня... четырьмя своими черными... длинными... крепкими... толстыми пальцами... Питер... и этого было мало... этого было мало... Он просто огромный... Он весь огромный... ты видел... да... ты видел... - по лицу его проходит неясная волна, как по экрану сломанного телевизора, рот дергается, уходит куда-то наверх взгляд. Он задыхается. Членораздельно говорить трудно, но Йеста продолжает. - К-к-каждый раз о... он спускал мне на лицо... ннникаких следов... мы нне хо... хотели... чтобы ты ре... ревновал... но... ты видел... ты ссам... все... видел...
Люди все понимают буквально, разумеется. Смотрят на предмет и видят предмет (сейчас не о мистике речь). Невинность это что такое, девственность прежде всего? А вот нет, это когда докопаться не к чему, будь там хоть тысяча приборов один за другим. Невинность это отсутствие вины.
Он, конечно виноват. Безмерно. Потому что проебался. Потому что не так уж и хитер как было заявлено. Он всепоглощающе виноват, потому что проституировал себя, но загвоздка не в этом. Кроули слишком распущен, чтобы не понять, что это не от большой корысти. И это его врачебное понимание вне всякого сомнения развращенно в самом ядре, но ему это нравится, все это невинное в нем. Он давал миллиону и миллиону миллионов давал крайне тщательно, вылизывал начисто, стонал когда работало тело, но голова его до сих пор так и не возымела намерения гадить по-настоящему. Это всего лишь штампы во имя того, чтобы уже наконец услышать милое сердцу "распните его". Мания величия непременно. Его воображение выше него самого, оно где-то поверх головы сияет как нимб алого цвета. Блядь по любой цене, одним словом. Смотрите глубже, если сможете. Если не сможете, то долбите глубже. Он, пожалуй, так и не способен дойти до мысли, что можно распинать самому, толкать в спину, чтобы чьи-то колени расшибались о камни, подрезать со смехом под ноги, чтобы скорее упалось на крест, вбивать гвозди в пясти в итоге водрузив вертикально всю эту конструкцию предаваться безмерному любованию, что каждое мгновение в умирающем творении собственных рук от чрезмерной боли абсолютно лишено всяческого понятия времени. Такие как ты очень крепкие, Йеста, умирают десятками, сотнями лет.
- Как я его понимаю... - Заметил про любовника (из молочного шоколада с цельными лесными орехами), чуть сорвавшись голосом, ухватывая наугад, за пальцы, потому что нечего мешать процессу, оттягивая за волосы как какую-то шельму. Но вцепился хорошо, да, бедра как тиски, как плотный скабрезный жанр, что и литературой не обзовешь, настолько с бочин подпирает. Правильно, сейчас дождешься и "жемчужных бус" и "бриллиантов в лунном свете". Сам уже подходил. - ... надо же было расшевелить такое бревно... в кой-то веки... - Прижался губами как попало, уж больно все рассудочное окатывало кипятком, каждый раз окатывало хлеще предыдущего. Вкусив этого дела, свалился будто с десятого этажа, распластавшись на этой земле обетованной, дыша с величайшим трудом и досадой, точно четвертым пришедший марафонец. Хорошо. Оно и так понятно, что хорошо. Слов не надо. По ногам гладил. Одна - сатин, другая - шелк. Платье все у копца пропиталось до самого одеяла - хорошо заездил, оттого вздыхал с облегчением, свободно. Наверное стоило бы основательно вздремнуть. - Выпить хочешь? - Спросил, улегшись башкой на его безгрудую грудь.
Чемоданов этих, конечно, было порядком: очень много, так что чуть позднее места в павильоне не осталось, и пришлось громоздить их один на другой. Когда куча доросла до солнца, он поправил солнце так, чтобы приятно светило куда-то в копчик, ему припекало, он был гол и сидел чуть ссутулившись, так что спина его сама собой поставила вопросительный знак в конце этого предложения? Он был совершенно неуместен, но что поделать, раз уж такая спина.
Был Йеста загадкой, так, что никто не мог понять, есть он на самом деле или нет, но он-то точно знал: его придумал кто-то дотошный и не слишком умный, кто не знал, что солнце нельзя просто поправить, а чемоданов не бывает так много. Во всей земле нет столько чемоданов, сколько было чемоданов Йесты Берлинга. Нельзя поставить чемодан на чемодан так, что они дойдут до солнца. Их просто не бывает такого количества. Но тот, кто был не очень умен, по логике вещей, разумеется, не подозревал, что не очень умен. Он-то думал, что он просто великолепен, поэтому чемоданы стояли, а солнце грело Йесте спину. Сидя на чемоданах, он опасно покачивался из стороны в сторону, жмурился от яркого небесного света, жонглировал буквами, люди внизу задирали головы и накрывали глаза ладонью, чтобы разглядеть, что там творится. Он плевался буквами, как ореховой шелухой, и очень смеялся, когда его точки и запятые попадали кому-нибудь в лоб. Кренилась чемоданная башня. Самозабвенно он скалил зубы. Кто такой Генрик Ибсен, он знал очень смутно, но тот, кто его придумал, знал, поэтому конец был очевиден для всех.
Его звали Баумайстером, Баумайстером он и был. Для пущего соответствия он вытянул вверх руку, плюнул на запястье, и крест засверкал совсем как настоящий: так и стоял. Спустя семь лет в народе пошел шорох, и люди стали строить лестницу. Очень им хотелось поглядеть, кто плюет им в лицо точками и запятыми, а иногда и целыми многоточиями. Но чемоданов было больше, чем ступеней, а ступеней - больше, чем поколений, и много людей умерло тем временем, каким Йеста грел поясницу на солнце, и скалился, и плевался, и сверкал своим крестом. В конце концов не осталось никаких людей на земле, кроме одного: был он не молод, но еще совсем не стар, не красив, но и не урод, дряхл, но тучен, не черен, не белен, можно сказать - бежев. Скрипели ступеньки под его не короткими, не длинными ногами, он улыбался себе под нос и из глаз его лились слезы, и дойдя до середины, он зарычал, как зверь, но молча: легенда о лестнице была дана ему дедом, которому дал ее его дед, знавший ее от бабки, но никто не говорил, что желания видеть Йесту Берлинга и все его чемоданы было меньше, чем дерева на свете. Лестница не была достроена, Йеста улыбался и плевался, он не знал Генрика Ибсена, крест мироточил вскрытыми венами. Человека того никто не знал, но если спросить - каждый бы вспомнил. Но некому было вспоминать - людей на земле не осталось, Йесте было плевать точками и запятыми, кто-то дотошный и не слишком умный был занят исключительно новой драмой. Так что человек сам в себе знал, кто он такой - и этого было достаточно, он был яростен настолько, что стался спокойный, и рука его, не сильная, но рабочая, схватилась за клепаный угол ближайшего чемодана и дернула почти незаметно, но со всей дури.
Над павильоном прошел чемоданный дождь, и Баумайстер Берлинг, смешно взмахнув и рукой, и крестом, полетел вниз. Пояснице его мгновенно стало холодно, и весь он покрылся инеем, как стеклом. Загоготали распахнутыми крышками чемоданы, и расплакалось, как женщина, каждое их нутро, кто-то не умный, но дотошный думал о Стриндберге и ненависти к женщине. Летящий над павильоном Йеста Берлинг думал о том, что неплохо знает свой сюжет, о том, что когда-то он уже не попал в Апокалипсис, думал о том, что ни один из чемоданов не окажет ему милость и не пробьет ему череп. О том, что Тульс Люпер, возможно, все еще жив, а Генри Перселл - точно нет. Земля надрывалась, земля кричала: мой мастер Берлинг!
Не было никаких женщин на свете, кроме земли, которые любили бы Йесту Берлинга и могли бы кричать о нем "мой мастер Берлинг".
Человек, которого никто не знал, думал о постмодернизме и о том, что никто не должен знать, что он думает, иначе это получается пьеса известного белорусского драматурга Павла Пряжко, которого любят все кроме тех, кто его не любит, и не умные, но очень дотошные - тоже. Лестница его теперь ни на что не опиралась, и он вскорости должен был бы упасть, но почему-то не падал. Возможно, он был Бог. Возможно, он и был Генрик Ибсен, но, во-первых, он давно уже умер, а во-вторых, у него была смешная борода, похожая на лопату, а у этого человека и вовсе не было никакой бороды, так - бороденка.
От приятного солнца до кричащей земли лететь еще дольше, чем от солнца до земли, и поэтому у него было время основательно поразмыслить о чем-то еще кроме сюжетов, Апокалипсиса, чемоданов и Перселла. Думал далее летящий над павильоном Йеста Берлинг, покрывшийся инеем, о своей большой ненависти к человеку, к стихосложению, к чужим улыбкам, думал о том, что когда вяжут узлы за спиной - это очень приятно, думал о Сергее Михайловиче Эйзенштейне - был ли какой-нибудь на свете Сергей Михайлович Эйзенштейн, или он его только что придумал, думал о величайших музыках на земле, каких еще не слышал, думал о зеленых обоях и поздравлениях с днем святого Валентина. Думал о старых англичанах и их любви к птичкам, думал о своей нелюбви ко всему, включая птичек, стихосложение, улыбки, узлы, Сергея Михайловича Эйзенштейна, разнообразные музыки, зеленые обои, дни, святых и Валентинов, англичан и птичек, нелюбовь и, разумеется, ненависть. Думал он так долго, пока не расшибся наконец об кричащую землю, и не рассыпался буквами, как монетками, а запятых и точек там не было. Он их расплевал. Падающие сверху чемоданы из года в год накрывали его все новым и новым слоем чемоданных осадков, и так никто и не узнал, что был такой Йеста Берлинг, и что был он Баумайстер, и что чемоданы его были полны воспоминаний и черного ирландского золота. Только тот человек, который был то ли Бог, то ли Генрик Ибсен, и тот, что был не умен, но очень дотошен - да и тот вскоре забыл. А тот, что пришел за ним, даже и дотошным не был - что уж говорить об уме. Раскопок никаких не проводили - чемоданов было слишком много, но если бы проводили, то нашли бы буквы. Но ничего бы не поняли: шведский язык очень сложный.
- Я хочу тебя еще, - говорит Йеста по-шведски в одном из чемоданов, говорит он так затем, чтобы никто ничего не понял снова. В этом чемодане лежат его разговорники, в каждом - по странице, на каждой странице - по строчке. Он знает эту фразу на девятнадцати языках мира, но больше он не знает ничего. Больше ему и не надо. Больше никому не надо: иногда даже не приходится говорить. Он спихивает голову Кроули со своей груди, лениво толкает его в сторону, думает отчего-то о Генрике Ибсене. Он слышал это имя и эту фамилию, с ним в школе учился какой-то Ибсен, а Генрик - это, кажется, король. Почему-то эти имя и фамилия ассоциируются у него с лопатами. Не понять, почему. - Я хочу тебя еще, - говорит Йеста по-французски в том же чемодане, у него трясутся колени, оттого трясется все тело, он стягивает с себя рукава платья, юбка печально и липко обвисает. - Я хочу тебя еще, - говорит Йеста по-фински, скользя губами по телу Кроули вниз, и вниз, и вниз. Он не знает, как будет по-фински "вниз", но он знает, как будет по-фински "Сергей Михайлович Эйзенштейн". Так и будет - Сергей Михайлович Эйзенштейн. Как придумали, так и будет. - Ты что, расстроился, Питер? Кто тебя расстроил? - говорит Йеста по-английски, поддевая член расстроенного Кроули губами. Он знает, как будет по-английски "расстройство". Дисаппоинтмент. Он хочет сказать: а ю дисаппоинтед? Но говорит почему-то: ты что, расстроился? Но, как ни говори, и то, и другое налицо. - Не расстраивайся, Питер, ты все равно нравишься мне больше, - говорит Йеста по-английски и ведет языком по коже, трется лицом, помогает себе рукой. - Его я не смог взять в рот целиком, а тебя смогу, - говорит Йеста по-английски и натурально берет, по самую мошонку. Дальше он не может думать ни о чем, даже о Сергее Михайловиче Эйзенштейне, которого он придумал. Он знает довольно большое количество языков, и чтобы они поместились ему в глотку, пришлось долго работать. И дураку ясно, что язык - не в голове, а в горле, иначе никто не смог бы говорить. Только бы думали, как в пьесах известного белорусского драматурга Павла Пряжко, о котором не знает Йеста Берлинг, научившийся купировать свой рвотный рефлекс, но знают все дотошные, и все не очень умные. - Всего, - говорит Йеста по-норвежски и подкрепляет это взглядом исподлобья, выпустив изо рта с громким и не очень приличным интернациональным звуком. Звук этот интуитивно понятен даже в Южной Африке. Мало-помалу расстройство Кроули проходит, проходит и его дисаппоинтмент, если это - разные вещи. Он облизывает губы, как заправский сомелье, пробует еще разок, но ненадолго, для всех видов дальнейшей эквилибристики ему требуется позитивный настрой, поэтому ладонь его ерзает на Кроули нетерпеливо, бело, нежно, но крепко. - И правда как женщина, - говорит Йеста по-английски, проводит пальцем по крайней плоти, оттягивая, касается языком. - Совсем как женщина, - говорит Йеста по-английски, но голос его дает сбой. Сам-то он так и не кончил, теперь ему тянет, но вкус свой он знает хорошо.
Сидели как-то раз в баре за давешним временем. Наклюкались до моржовых усов в большой компании. Рядом сидел не друг и не товарищ, но развелся на демагогии пестристо. В частности, только пережил развод. Контракта не было. Делилось все по-собачьи, что с той стороны, что с этой. Смотрел на него и думал - какие бывают удивительные люди все таки. Я, говорит, если и буду еще жениться, то только на проститутке. И аргументирует икая: во-первых, она будет мне обязана, во-вторых, она будет умелая, в-третьих я смогу спокойно ей изменять. Первый раз в жизни по поводу бабы захотелось плюнуть в лицо. Ебырь - террорист, каков блядина. Очередной. Обменялись координатами, ну как это случается, чтобы иметь ввиду, по случаю душевных тревог. Ничерта бы не принял такое, тем более по знакомству. По знакомству терапии не бывает, там "либо вы кот", либо в рот-компот. И не то чтобы на категории стремиться поделить, это - то, а это - это, доходя степенно и по-мужски солидарно до "баба тоже человек", в контексте, что с гормонами все в порядке, нет, это общное, в совокупности, что человек и в сущности, и в категории одна сплошная малафья, явился из малафьи и по сей день малафейным апологетством и колышется. Европейская культура так и заявляет - истинна в сперме, правда удельно это трактуется превратно, точнее буквально. Потому что настоящая истина крайне отличается от истины на словах и идеях. Вот как сейчас. - Йеееста... - Можно сказать даже прикрикнул невольно. Больно игривое у того было настроение. Хотя, опять же, сытый голодного здесь вполне должен понять, такова истинная природа постельного чувства, бартером не обозвать, но стремление аналогичное. Вот и думай кто кого. Зездил в смысле. Ведет себя точно его Приап за задницу укусил, настроения скабрезные. Нехотя, но развернулся, даже не отдышался толком. За затылок его прихватил, дескать, плохо у тебя все это спорится, вот тебе помощь. И принялся помогать как надо, излюбленное ведь занятие. Только дышал степенно, урча периодически, выдавая ответно на морщащийся лоб, пристальный взгляд и негодующее сопение по случаю нехватки дыхания, пока тот не соизволил расслабить свой нервный зоб. Сам напросился на долготу бытия, инициатива наказуема, Йеста. Хотя теперь вполне можно жаловаться в европейский суд по правам человека, например. Кроули то, собственно, на этот суд на пике удовольствия плевалось с большой сноровкой, что в твою глотку плескалось жарко. Человек это звучит гордо, как никак. Оторвал его голову от себя задыхаясь и взглянул в глаза. Плачет. Слезы текут по щекам. - Иди сюда...
Отредактировано Peter Crowley (2016-02-14 18:42:12)
Вы здесь » Irish Republic » Завершенные эпизоды » Фламандские пословицы